Две любви Саныча
Шрифт:
– А женились когда? – закусив и обсудив что-то другое, несущественное, вернулся я минут через двадцать к своим раскопкам. – Тоже было никак? В смысле личной жизни?
– Ты что! – оживился Саныч. – Тогда это было тогда… Я хоть круглые сутки готов был!
– Ты ж вообще в молодости был любителем этого дела, – поднажал я на лопату, чуя, что вот-вот увижу заветную крышку.
Лицо Саныча стало красивым и вдохновенным, словно освещенное костром.
– Знаешь, как меня в общаге прозвали, когда я в Астрахани учился?
Он торжествующе смотрел на меня.
Я знал,
– Как?
– Бударом! – с благоговейной любовью к этому слову признался Саныч.
Я значительно помолчал, ценя признание. Главное же, старался, чтобы лицо мое не отразило досады от бесплодно потраченных усилий. Тут не то что клада, ржавой копейки не добудешь. Вдоль и поперек все ископано мной же.
– А знаешь, что такое будар? – продолжал торжествовать Саныч.
– Догадываюсь… – пробормотал я.
Саныч, не дожидаясь моей версии, выдал энергичное слово на букву «ё», сходное по звучанию с оригиналом.
Я выразил свои восторги и продолжал их выражать дальше, пока Саныч описывал свои сексуальные подвиги мавзолейных еще времен. И хоть я знал их наизусть, почему не послушать снова, не дать другу возможность лишний раз себя поуважать? Тем более что смысловые паузы участились – «Толочинского», оказывается, было две бутылки.
Вспомнив про немолодую комендантшу, совратившую его сразу по приезде в астраханское училище, Саныч из закоулков своей цепкой на людей памяти извлек двух однокурсниц, с которыми одновременно крутил шумную любовь, давшую ему упомянутое им прозвище.
«Забавно, – думал я, – теперь они взрослые, стареющие тетеньки. Если живы, конечно. А в нашей памяти, как в морозильной камере, сохраняются молодыми и свежими навсегда».
После однокурсниц было еще что-то, менее значимое. Потом три года в местах, как говорила одна моя знакомая, «не столько отдаленных». По глупости, как у всех в этом возрасте. Потом был возврат домой, короткий, но мощный алкогольный пробел, – и ранняя спасительная женитьба.
На этом донжуанский опыт Саныча в общем и целом исчерпывался. Были попытки супружеских измен, но за редкостью эпизодов серьезного веса они не имели. Правда, он подробно задержался на матрасике, расстеленном в этом же гараже, под колесами «Феди», в честь одной доброй женщины. И матрасик, как улику, показал: да, лежит на старом шкафу, свидетельствует. Но больше к матрасику добавить было нечего, откуда и печаль в глазах, и надутые пельмешками губы.
– А ты жену любил? – зачем-то спросил я.
Саныч пожал плечами:
– Не знаю.
– Как это не знаешь? – удивился я. – Или любил, или не любил – чего тут не знать?
– Не знаю, – снова ответил Саныч.
При этом серьезно смотрел перед собой, будто хотел что-то прочитать на бетонной гаражной стене. Подсказку или другое что, сказать не могу: в нашем состоянии уже многое можно было на стене прочитать. Но был очень почему-то серьезен.
Тут бы мне и отстать – и оно ушло бы, забылось, как забывалось почти все, сказанное под парами «толочинки». Но я снова черенок лопаты в руке почуял и ретиво взялся за старое.
– Ну а когда уже встречались? Первое время? Не было у тебя, что умирал – ждал встречи?
Саныч покачал головой, почему-то потупясь.
– Не-ет…
Я начал понимать, что сейчас что-то узнаю про своего друга новое. И, боясь потерять направление, осторожно щупал почву самым кончиком лопаты.
– А как же… Ты вроде говорил, что по любви женился.
– По любви.
– Ну! А сам говоришь, что не знаешь, любил или не любил?
Саныч вздохнул, мимолетно глянув на меня, и снова опустил глаза.
– Ну, если так…
– Если так, то любил, – подсказал я.
Саныч покачал головой:
– Не знаю.
Он человек дико упрямый, надо сказать. И если в нем сидит какая-то мысль, изменить ее невозможно. Проще заменить ее новой, как деталь в машине. В машинах я ничего не смыслю, но поковыряться в мозгах обожаю, в чем грешен и каюсь.
К чести моей, с привычкой этой я неустанно борюсь, и есть уже успехи. Но… «Привычка свыше нам дана», – и так далее. Да еще под парами гадкого, но вкусного винца. В общем, грешен. И в том, что не смолчал тогда, опасности не учуял. И в том, что хвастаться начал – тоже манера не из благородных. Но что сделал, то сделал.
И дел наворотил, как оказалось, гору.
– Как этого можно не знать? – начал свой полет я. – Когда любишь, только этим и живешь. Ничего больше не интересно. Весь мир сжимается до размеров одного человека. Ешь, пьешь, что-то делаешь, напиваешься в хлам – а сам только про нее думаешь. Вот тут, – показал я на грудь, – как паяльная лампа круглые сутки сидит. Все время жжет.
Я говорил и вспоминал свой период любви.
Была такая же золотистая, прохладная осень, и она носила бирюзовый плащик, яркий, как оргазм. И я за этим плащиком по всему городу вскачь… Как увижу, мелькнет бирюзовым вдали, – я со всех ног туда. Даже подумать не успевал. Натурально, сумасшедший.
– Сижу, – Санычу вещаю, – в комнате, в общаге. Жду. Вечер, ее нет. Думаю, не дождусь. А мы ругались тогда все время, расставались каждый день. Но все равно жду. В голове все плывет. Хоть в окно с восьмого этажа. Кожа от тела отстает. И вдруг – цок, цок, цок ее каблуки по коридору. Идет. Ближе, ближе – коридор длинный, я в самом конце жил… У меня сердце останавливалось от этих каблуков. Как сознание не терял, не знаю. Убил бы кого, и не заметил… Настоящая болезнь. Врагу не пожелаешь.
Я сделал паузу.
Саныч не шевелился.
– Хотя… – я усмехнулся, – если бы я этого не испытал, жизнь точно прожил бы зря.
Саныч выслушал меня молча, потом долго же молчал. Мы курили, я остывал от рассказа.
Мой друг все молчал.
– Ну, было у тебя такое? – чтобы закончить тему, спросил я.
– Ничего такого я совсем не знаю! – проговорил Саныч, вывернув на меня свои совсем почерневшие глаза.
И пойми, с какой интонацией он это сказал! Тут и десять профессиональных мозгоправов не разобрались бы. И я не разобрался, а просто подумал, насколько я все-таки богаче его. Жалко стало мне друга, и, нарушив правило не менять руку наливающего, я налил сам – по полной.