Две любви
Шрифт:
Он повиновался этому движению, с трудом понимая, что делает. Пение разлилось в воздухе, и минуту спустя показалась процессия, свернувшая к двери церкви. Все шли попарно, предводительствуемые лицом, нёсшим крест; первыми шли дети-певчие, одетые в белые и красные одежды, потом монахи-бенедиктинцы в чёрных одеждах, за ними следовали соборные патеры в фиолетовых суконных рясах и в стихарях из тонкого белого полотна. Все пели громко, с усердием, вкладывая в каждую ноту святого гимна жизнь и душу. Затем королева и Жильберт увидели из своего убежища приближавшийся балдахин из золотой парчи, который несли юноши в белых одеждах на шести золотых палках. Под балдахином шёл почтённый епископ, наполовину скрытый просторной вышитой мантией, из-под неё виднелась дароносица,
Когда балдахин поравнялся с местом, где стояла королева, процессия приостановилась.
Элеонора в своём убежище опустилась на колени, с глазами, устремлёнными на Святые Дары. Жильберт также встал на колено возле неё, преклоняя почтительно голову.
Королева смотрела перед собой скорее с любопытством, чем с религиозным чувством. В её ушах раздался голос Жильберта, певшего тихим голосом вместе с монахами псалмы, которые они исполняли так часто в Ширингском аббатстве. Она с удивлением повернула голову и с минуту старалась наблюдать, чтобы разглядеть серьёзное лицо юноши. Очевидно последствия осмотра ей не понравились, так как её брови слегка нахмурились, глаза опустились, а блеск их потемнел. В этот момент балдахин заколебался, старый епископ сделал движение плечами под тяжестью мантии, и процессия опять двинулась.
За епископом показался король. Он шёл, как монах скрестив руки на груди, опустив глаза и делая движение губами. Длинное вышитое одеяние почти закрывало его ноги, а пунцовая мантия, подбитая голубой материей и окаймлённая горностаем, ниспадала прямо с его плеч и задевала за траву. Он шёл с обнажённой головой, и при виде этого смирения губы Элеоноры выразили презрение.
В то время, как королева рассматривала холодные и бледные черты лица своего мужа, она снова услышала голос Жильберта, раздавшийся совсем близко от неё. Он пел гармоничным, музыкальным голосом латинские слова, и она почти с гневом обернулась, чтобы рассмотреть молодое, смелое лицо, только что опечаленное, но теперь смягчённое глубокой верой.
— Верно я рождена любить монахов, — сказала она почти вслух, со вздохом.
Во вдруг королева вздрогнула и тихо вскрикнула. В нескольких шагах от своего мужа она заметила, при повороте процессии, прямую и худощавую фигуру, одетую в белую монашескую рясу, но менее ослепительную, чем чудное лицо, поднятое к небу. При восклицании Элеоноры Жильберт тоже взглянул, и его глаза устремились на обаятельные черты величайшего человека того времени. В то же время его голос забыл святое пение, а губы остались полуоткрытыми от удивления. По яркой зеленой траве, выделяясь на каменной стене благодаря осеннему солнцу, приближался, как небесное видение, Бернард Клервосский. Его голова была закинута назад, а тонкая серебристая борода едва оставляла тень на умных чертах его лица, почти небесной красоты. Голубые глаза, устремлённые к небу, и полные небесного света, прозрачный лоб и похудевшие, бледные щеки — все это, казалось, принадлежало сверхъестественному существу.
Но трудно было сказать, что в материальной форме этого удивительного человека выделяло его среди других людей. Ни сходство с челом Христа, ни благородные черты, унаследованные от целого ряда героев, ни видь аскета, ни выражение физических страданий, ни горе, так тонко очерченное на его лице, — не это делало его особенным. Было нечто большее, чем все это, чего нельзя ни определить, ни объяснить, и чему человеческий язык не мог дать имени. Это был ореол святости, слава гения и венец героизма. Глаза наполнялись этим чудным видением, и можно было сказать себе: «Пусть он не говорил бы! Суровый тон, грубое слово уничтожили бы очарование, как резкий звук внезапно кладёт конец сладкому сновидению». Это был человек, который одним жестом вёл, как детей, тысячи людей, и его губы произносили слова, как никто не произносил их до него — слова света и правды. Это был человек, который берясь за перо, чтобы написать владыкам мира, обращался к
Глаза Жильберта следили за спокойным и белым силуэтом монаха, пока процессия не исчезла за крылом замка, но он все ещё оставался, преклонив колено, с устремлёнными глазами. Королева встала, но ожидала его. Презрение исчезло с её губ; его заменило нежнее сострадание.
— Кто этот монах? — спросил он поспешно.
— Бернард, аббат из Клэрво, — ответила королева, поворачивая голову. — Я почти обожала его некогда, будучи ребёнком… Небо желает, чтобы я теряла своё сердце ради монахов.
И она засмеялась, как смеялась у окна.
— Ради монахов?
Жильберт повторил её выражение с любопытством.
— Разве ваш ум один из тех, которым надо пояснять? — спросила Элеонора, все ещё улыбаясь и внимательно рассматривая его. — Я думаю, что и вы наполовину монах, я слышала, как вы пели псалмы с таким благоговением, как монахи.
— Если бы я был даже не наполовину, а совсем монах, — ответил он, — я совершенно не понял бы слов вашего величества.
Жильберт также улыбнулся, будучи совсем далёк от разгадки её мысли.
— Это именно я и думала с тех пор, как вас знаю, — возразила королева. Её глаза потемнели.
— Понимаете ли вы это? — спросила она.
И она положила свои руки ему на плечи.
— Что? — спросил он удивлённо.
— Вот что, — ответила она очень нежно, приближаясь все более к нему.
Тогда он понял все и попробовал быть твёрдым, но она соединила свои руки вокруг его шеи, и их лица почти прикоснулись.
Тогда видение его виновной матери предстало ему в глазах Элеоноры в то время, как она приблизила к нему свои глаза.
Королева обняла его и три раза страстно поцеловала.
VIII
Жильберт приехал в Париж в свите Готфрида Плантагенета в сентябре месяце. Когда же он заметил впервые стены и башни Рима, то звонили рождественские колокола. Он остановил свою лошадь на вершине низкого холма, позади которого обширная, унылая, побуревшая пустыня Кампании тянулась несколько вёрст на север к непроходимым лесам Витербы. Наконец его глазам представился Рим. Перед ним поднимались громадные крепости Аврелианы, наполовину разрушенные годами, сарацинами и греками. Могила Адриана стояла перед ним обширная, недоступная и дикая. Здесь и там над сломанными зубцами городского вала поднимались тёмные и тонкие квадратные или круглые башни, указывавшие места, где дерзкие разбойники укреплялись в городе. Но с того места, где остановился Жильберт, Рим походил на громадную черноватую развалину. Уцелевшие здания были такие же чёрные, как и все остальное под блестящей глубиной небесного синего свода, без малейшего клочка облака, в неподдающейся сравнению прозрачности зимнего утра.
Глубокое разочарование охватило его при виде развалин. Не имея личных познаний и едва получив неполные справки от людей, ездивших прежде него в Рим, он нарисовал в своём воображении город неописанной красоты. Ему представлялось, что там возвышались прелестные церкви на залитых солнцем улицах и прекрасные площади, усеянные величественными аллеями и усаженные деревьями. В его мыслях там проходили люди с лицами, похожими на лицо великого Бернарда, чудно невинные, сиявшие надеждой божественной жизни. В его воображении там собирались со всего света истинные рыцари, очищенные от грехов своими бдениями в святых местах Востока, с целью возобновить свои обеты целомудрия, благотворительности и веры. В мечтаниях его сердца там жил отец епископов, викарий Христа, преемник Петра, почтённый и непогрешимый глава святой католической, апостольской римской церкви. Из Рима Жильберт сделал в своём сердце символ всего правого, справедливого и совершённого в небе, чистого и прекрасного на земле. Это был город Бога, душа которого была его строителем. Жильберту предстояло обитать в этом городе в покое и мире, превосходящим все понятия.