Две новеллы. Из новелл, навеянных морем
Шрифт:
Если прозвище Голиафа было плодом изысканного воображения кого-то из археологов, наиболее вероятно – профессора, и в общем-то было наигранным, странным, шедшим скорее от противного, то кличка, данная Мюнгхаузену, была проста и естественна, её не нужно было изобретать. Он был худ, у него было почти измождённое вытянутое лицо, он носил усы и заплетал волосы в косичку, его панама была треугольной формы, добавьте к этому то, что любил приврать, и станет ясно, почему всякий знал его, как Мюнгхаузена.
Он был человеком посёлка настолько, насколько Голиаф был деревенским. В эти места приехал в детстве, когда родители переместились сюда в поисках лучшей жизни, родня была рассеяна по городам и весям бывшего Союза. По профессии был корабельным электриком, служил на флоте на Балтике, но лишь однажды побывав
Высказывания Мюнгхаузена с подросткового возраста отличались некоторой особостью, даже оппозиционностью. Он прочитал все журналы «Юный техник» лет за пятнадцать, хранил их подшивки. Высокомерно относился к соседям, за что в посёлке его не любили. Всегда предпочитал общаться с отдыхающими, и страсть как любил вести с ними умные разговоры. С тех пор, как в пионерлагере перестали платить зарплату, всё лето проводил ближе к перешейку, вдали от основного пляжа, ближе к палаткам, загорая нагишом, оставаясь в единственном предмете туалета – в неизменной треугольной панаме, охотясь на проходящих мимо чудаков из числа палаточников или любителей диких пляжей. Среди попавших в его сети, находились и те, кого убеждал снять у него или у тетки, не в это, так в будущее лето. Благодаря чему удавалось держаться на плаву, ведь в посёлке снимали летом не как в советские времена, когда в жаркое время сдавался каждый сарай.
Но Мюнгхаузен не относился к породе новых людей. Не расширялся, не стоил «отдыхаек», не наращивал капитал, чтобы возвести себе новые хоромы и купить новую машину. Ему нравилось быть особенным, проводить время среди «необычных» людей, а также подолгу не видеть свою вечно злую и задавленную бытовыми проблемами жену, обиженных его невниманием дочь и сына, приходящий в упадок дом. Он общался с отдыхающими, философствовал на природе, и периодически находил какую-нибудь экзальтированную особу женского пола, которую удавалось уговорить на романтические утехи в скалах под маслинами или в ее палатке. За такие фокусы в поселке в далекие времена ему бивали морду, и он давно переключился на приезжих, из породы странноватых. Пару таких даже и писали ему потом, о чем он говорил с небывалой гордостью. Жена его в прошлом была отчаянно ревнива, ему это нравилось. Когда-то видно из-за маленького роста, полноты и непрезентабельной внешности считала его счастьем, за которое нужно бороться, но в последние годы не дрожала за него, а тихо проклинала за лень и безразличие к дому и детям.
Я не любил Мюнгхаузена, что и так ясно, всякому прочитавшему эти строки. Это объяснялось не только тем, что о нём много говорили в посёлке, и я был вынужден это слушать. Не только тем, что, минуя его, было трудно попасть на перешеек. Но, прежде всего, тем, что по странному совпадению Мюнгхаузен очень любил меня.
Вероятно, я отвечал каким-то признакам человека из большого города, эдакого, необычного с точки зрения выросшего в посёлке. Может быть, в так важное для него ощущение «особости» каким-то боком входило и гуманитарное образование или гуманитарные интересы, он знал, что я живу в лагере экспедиции, никто из археологов с ним не общался. Он всегда брал с собой на море фотоаппарат, старый «Зоркий», в нашу первую с ним беседу, я упомянул, что у меня был такой же. Оказалось, что и ему, и мне купили такие камеры, обоим подержанные, когда нам было по шестнадцать, для нас обоих новый аппарат заменил «Смену», из которой мы выросли. Когда-то и я кое-что из своих первых познаний об искусстве фотографии почерпнул из «Юного техника», кажется,
Возможно, я ошибаюсь, но, кажется, первым, что привело меня к наблюдению, была необходимость сидеть тихо и не шуметь, потому что папа работал над докторской. Во что бы я не играл, для родителей это было слишком громко. Читать я любил, но так долго не мог. Я стал смотреть за воробьями в окно. Они взлетали с нашего подоконника и садились на него не просто так. Чирикая, они говорили между собой. Я почти начал их понимать. Они слетали вниз, чтобы выхватить крошки прямо из под клювов неповоротливых голубей, и возвращались назад, чтобы обсудить это и чистить взъерошенные перышки. Я впервые осознал, что это очень интересно. Смотреть. Если погрузиться в это, часы и минуты проходят незаметно.
Я не ездил, как другие в пионерлагеря. Был ещё очень маленьким, когда сын директора института стал аспирантом моего отца, после этого маме разрешили перейти в папину лабораторию, и с тех пор каждое лето мы ездили все вместе в разные точки Союза и даже в Монголию, в самые диковинные места, лишь бы там жили парнокопытные. Или хотя бы можно было найти останки ископаемых парнокопытных.
Чтобы изучать парнокопытных, нужно было делать много разных вещей, вплоть до того, что собирать их кал, но самым значимым и понятным для меня было незаметными подбираться к ним – ох, как нельзя было шуметь – и наблюдать за ними.
Я помню, как мои нетерпение и непривычка ждать привели к неосторожности, неудачно повернувшись, я вызвал шум, а этим гнев кабана, мне пришлось, обдирая руки, забираться на дерево, пока отец самоотверженно отвлекал его на себя. Вепрь жутко ревел, ударял клыками в стволы, за которыми укрывался отец, я содрогался от ужаса, глядя, как он роет огромным носом землю. Помню, на закате на Севере, устав от неподвижности, я вспугнул северных оленей, за нами всполохнулись ближайшие стада, и вскоре мощный поток понесся по тундре, их спины превратились в реку, хотя я знал, что помещал наблюдениям отца, мне было радостно, так радостно, что горели ладони, оттого, что увидел эту реку. В лесах Белоруссии, я был уже старше, мы наблюдали, как самка даниэль ведёт своих оленят на водопой, как учит пить воду, и быть осторожными, ловить каждое движение, каждое дуновение ветра. Я забыл о затёкших членах, забыл об усталости, я весь превратился в смотрящее око, и сколько открылось мне.
Я обратил внимание значительно позднее, что большинство людей не умеют наблюдать. Что они не видят большей части того, что происходит вокруг. Что они не в состоянии долго молчать, погрузиться в молчание, забыть о себе, словно перевоплотиться в то, что ты видишь.
Правда, я больше всего на свете любил наблюдать за животными, живущими в природе. Многие другие вещи вокруг были абсолютно неинтересны, я вычеркивал их для себя. Но привычка иногда была сильнее, и я мог подмечать даже то, что казалось мне абсолютно ненужным. Порой это приносило мне пользу. Порой это разрушало меня и вело к моим многочисленным депрессиям, также как наблюдение за животными давало мне силу и крепость, мою невероятную выносливость, которая так поражала Динару, пожалуй, единственного человека, что имел о ней настоящее представление.
Я с детства не очень любил общаться. С возрастом находил общение, за редким исключением, всё менее интересным. Но я не боялся общения, просто, как правило, не видел возможности говорить о том, что было важно для меня. Мне оставалось только слушать. Это не было трудно тому, кто привык подолгу наблюдать, я превращался в слушателя, растворялся в слушании. Люди часто хотят говорить только о себе и том, что их волнует, смиряясь с тем, что высказывает собеседник только, как с неизбежной паузой. Я был идеальным слушателем. Это принесло мне немалую пользу. Это отняло часть моей жизни, которую хотел посвятить совсем другому. Научило равно принимать всех людей, избегать причинять зло и боль, и никому не отказывать в сочувствии. Со временем приучило быстро избавляться от груза, который всегда оставляют в душе чужие откровения, с искусством, граничащим с равнодушием и цинизмом.