Две жизни в одной. Книга 1
Шрифт:
За кустами коровы щипали траву. Было слышно, как они жуют. Пастух взял банку, подошел к пестрой, погладил ее, стал доить.
— На, пей! — молоко было теплое, почти горячее, пахло травой и коровой. — Хорошая у нас Пеструха, правда?
— Твоя?
— Наша. Значит, и моя. Мамка разрешает мне ее дома доить.
— А как же сейчас? Немножко нельзя!
— Нельзя, но ты же голодная?
— Почем знаешь?
— Вижу. А я в Змееве живу.
— Это же рядом с Калинином! — обрадовалась я. — Значит, дома.
— Пять километров еще. Но считай дома, — согласился пастух. — А то оставайся, успеешь.
Но мне не терпелось. Сердце сильно сжималось как-то странно и необычно. При мысли о доме захватывало дух. Такого
Работниц молочного завода, где работает мама, так как молока поступало мало, отправляли на лесозаготовки. Истощенные женщины еле тащили себя и растущих, вечно голодных детей. Спасая нас, мама увольняется с завода, не получает хлебной карточки, едет в более сытую часть нашей области — в Бежецкий район. К счастью, война не прошлась по этой земле, не выжгла деревень и сел. Жители не прочувствовали в полной мере всех ее тягостей, поэтому из Калинина и других мест потянулись изголодавшиеся люди обменивать вещи на муку, картошку, лук. Занимаясь портновским делом как самоучка, но со вкусом, мама переходила из дома в дом и обшивала их обитателей. Кормилась сама, а за работу брала натуроплатой — мукой. Привозила ее нам и снова уезжала. Из муки можно делать блины и другие хлебные изделия. Но не было масла. Поэтому мы с братом сотворяли болтушку на воде и варили ее в чугунке, поставленным на таганчик. Иногда мама привозила овес. Феликс молол его на жерновах, и мы ели овсяный кисель. Однажды в глиняном горшке, черпая деревянными ложками собственного производства, доедая кисель, обнаружили на дне утонувшую мышь. Это к слову. Но самое интересное было в том, что наша соседка по «вышке», где мы жили (а стена разделяла комнаты только болтающейся снизу обойной), при участии сына Игоря брала муку. Заходя к ним, мы видели, как они пекут блины. Тетя Рая, не смущаясь, говорила:
— Была на рынке. Вот и купила.
Мама же, возвращаясь домой, удивлялась тому, как мы смогли за короткий срок съесть столько муки. Догадывалась, но не сердилась:
— Они ведь с нами тоже делились, найдя в своем сарае целую бочку, плотно набитую какими-то хрящами?
Правда, это было зимой 1942 года. К тому же соседка спасла меня от слепоты. Мама была в отъезде, когда у меня загноились глаза, закрылись мешками, полными густой зеленой слизи. В больнице вывернули веки, промыли от гноя, чем-то смазали. Я не ослепла.
Наступил самый торжественный день в моей жизни. Меня и моих товарищей по классу принимают в пионеры. Мы выучили слова клятвы, подготовили галстуки из красного ситца, блестящие пионерские значки. На значках изображена поленница дров с языками пламени. Мне кажется, что уже чувствую на груди у себя горячий пылающий костер значка, который надежно скрепит углы красного пионерского галстука. Я волнуюсь: вдруг запнусь?! Не произнесу слов клятвы? Я хорошо выучила. От волнения делаюсь ярче пионерского знамени. На меня смотрят военные. Прием в пионеры проходит в зале подшефного госпиталя, который на Ленинградском шоссе. Собираюсь с духом и, чеканя каждое слово, произношу нужные слова.
Ребята нашего класса — частые здесь гости. Особенно я. Моя мама работает тут сестрой-хозяйкой. В проходной меня знают и пропускают как сотрудницу.
Снова наступила весна. Быстро тает снег. Учась во вторую смену, пытаюсь проскочить улицами, пока не пригрело солнце. Но с каждым днем солнце начинает светить все раньше и ярче, поэтому прихожу с мокрыми ногами. Калоши, что были сделаны на фабриках до войны, изношены. На производствах делают снаряды и прочую военную технику. Вся наша страна живет под лозунгом: «Все для фронта! Все для победы!» Мама ставит набухшие валенки на печку. Я надеваю больничные тапочки.
В госпитале мы пишем раненым письма, старательно выводя буквы. Буквы у меня так и остались круглыми, широкими из-за тетрадей, сшитых из газет. Когда я появляюсь в палате, раненые начинают улыбаться, и обязательно кто-нибудь скажет: «Пришла веселая переменка! Спой, девчушка». И я начинаю: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой, выходила на берег Катюша, на высокий на берег крутой. Выходила, песню заводила...» Но сегодня петь не хочется. В коридоре на носилках лежит молодой десантник.
— Почему ему лицо простыней закрыли? — спрашиваю я санитарку.
— Умер, дочка, — отвечает тетя Нюра.
— У вас и умер?
— Ты думаешь, только на фронте погибают? Умирают и в госпиталях. Там еще один на ладан дышит.
Мне необходимо взглянуть, как «дышат на ладан». Я тихонько пробираюсь в одиночную палату. Под тонким одеялом лежит человек. Но почему он такой короткий? Входит тетя Нюра.
— А где ноги?
— Оперировали. Гангрена, — санитарка поправляет мокрую тряпку, что лежит на лбу раненого. Раненый стонет, мечется.
— Ему больно? Я посижу тут?
— Посиди, дочка, посиди. Вот марлица. Намочи ее, как высохнет. Сохнет марля быстро. Раненый очень горячий.
Теперь почти каждый день до начала занятий пропадаю в госпитале. Сижу возле раненого, помогаю кормить. В последние дни дяде Саше стало чуть лучше. Он даже иногда стал слабо улыбаться. Потом приехала жена дяди Саши — Анастасия, краснощекая, чем-то похожая на Зинкину маму. Анастасия плакала в коридоре, била себя в грудь и причитала: «Ах, горе, горе, горе, горе! Зачем мне такой мужик нужен? Что безногому в деревне делать? А-а-а!» Но когда главврач предложила Анастасии подписать бумагу об отказе, о согласии отправить мужа в дом инвалидов Отечественной войны, она разбушевалась.
Анастасия ворвалась в палату, завернула дядю Сашу в одеяло и, как ребенка, понесла. Ее еле уговорили повременить, еле успокоили. Через месяц дядя Саша с Анастасией уехали домой.
— Вот и хорошо, что поехали, — вздыхала тетя Нюра, вытирая слезы. Мне же грустно и печально, будто я потеряла близкого человека.
В августе пришло письмо: «Здравствуйте, дорогие наши соседи Фаина, Феликс, Гайда! Пишет вам Леля из Ленинграда. Низко кланяемся. Вот и Сашка просит передать вам привет. Ваше письмо получили. Шло долго. Живем мы сейчас не на Прядильной улице, а на Васильевском острове, ближе к работе. Мы ведь с Сашей трудимся на заводе. Теперь и стар и мал — труженики тыла. Делаем то, что нужно фронту. В Ленинграде неспокойно. Наши работницы шутят: ночью как на вулкане, днем как на дрожжах. Голод пережили, блокада города прорвана. Счастливы — не описать. А как выжили, страшно вспоминать. Многие из нашего дома померли. Баба Маня и ее дед. Фрося жива. Дядя Федя воюет. Нюра с Нонной и младшеньким сыночком Борей умерли с голоду. Дворничиха с сыночком тоже. Вовку насмерть придавило стеной рухнувшего дома. Генка-артист на фронте, сбежал малый. Вот такие дела. Трудно сейчас всем, но мы не сдаемся. Ленинград живет, борется против фашизма. И мы, ленинградцы-блокадники, помогаем как можем. На том и кончаю писать. С низким поклоном Леля и Саша. Июль 1944 года».
Вот и нет моей подружки Нонны, друга детства Вовки. И нашей наставницы дворовой. Генка на фронте. Наверно, в разведке. А где Петька? Надо написать тете Леле.
Колька — озорник, но хороший товарищ. Мы дружим с Колькой. Жулька — наша собака. Вернее, она ничейная. Просто мы ее кормим. Под нашим крыльцом у ней гнездо, там щенки. Вчера они вышли за матерью, и ребята их расхватали. Колькина мама разрешила Кольке взять одного.