Две жизни
Шрифт:
— Решительный вы человек, — сказал главбух, и было непонятно, осуждает он или восхищается.
— Вы что же, хотите уволить Михаила Семеновича? — словно только сейчас до нес дошло, воскликнула Зоя Филипповна.
— Точно.
— Причина? — спросил главбух.
— Любая.
— С выплатой выходного пособия?
— Ну нет, это слишком большая роскошь.
— Но он сам по собственному желанию может и не уйти.
— Уйдет. Он же человек достаточно опытный. Думаю, это ему не в новинку.
— Как все получается у нас нехорошо, — расстроенно сказала Зоя Филипповна.
— А
— Приходит новый человек и рушит то, что создавалось до него. И считает себя правым, в то время как все были убеждены, что жили и работали правильно.
— Вы недовольны мною?
— Да. Тем, как вы, не советуясь ни с кем, я бы сказала диктаторски, решаете все и рушите налаженное!
— У вас не в ту сторону налаженное. И в этом виноваты вы. В первую очередь. Потому что экономика — это та же идеология. А вам и то и другое подведомственно.
— Ну, конечно, новый руководитель никогда не бывает виноват. Всегда виноват старый. Но потом приходит опять новый, и старый новый оказывается виноватым...
— Это уже женский спор, а я в нем не участник.
— Вот как! — Зоя Филипповна вспыхнула. — И все же на вашем месте эти вопросы я обсудила хотя бы на партийном бюро, если уж не на партсобрании, прежде чем принимать такие ответственные решения.
— Непременно. Только на партбюро будем обсуждать другие вопросы. А такими, как освобождение от Сбытчика, вряд ли стоит занимать коммунистов.
— Мне можно идти? — спросил главбух.
— Да, идите.
— До свидания! — сказал главбух и сразу же направился к Михаилу Семеновичу.
У него с ним были не то чтобы какие-то дружеские отношения, нет, но заходить к нему он любил, — Михаил Семенович был добр на угощение. У него всегда была столичная водка, а то и коньячок, а то и ром бывал. И главбух, не особенно-то избалованный местным сельмагом, в котором большей частью водилась «краснота», то есть красное вино эстонского производства в больших трехлитровых посудинах, укупоренных, как маринад, жестяной крышкой, всегда с удовольствием вытягивал рюмку-другую, не отказывался и от третьей, если Михаил Семенович предлагал. А он предлагал, хотя сам и не был большим охотником до выпивки. Так, рюмочку за компанию. Но не только поэтому у него всегда водилось вино. Рюмка-другая, выпитая гостем, развязывала язык, и Михаил Семенович узнавал все, что ему было нужно и не нужно знать.
Снимал он жилье у бабки Прасковьи, одинокой, скрюченной чуть ли не до земли старухи, потерявшей в войну трех сыновей и мужа. На фасаде ее дома пламенело четыре звезды. Михаил Семенович из уважения к ней сам, лично, покрасил звезды светящейся краской. Пустила Прасковья его не ради денег, а потому, что уж очень тоскливо ей было одной в пустом доме. И радовалась, когда приезжала Ирина Аркадьевна, и не знала, чем побаловать девочек, и была готова все переделать за постоялку, и белье перестирать, и полы вымыть, и прибрать-за девочками, и нее это бесплатно. «Не надо! Не надо! И слушать не хочу! И не обижайте меня!» Лишь бы жильцам было хорошо.
— Можно ли? — пригибая голову, чтобы не удариться о притолоку, сказал главбух и переступил через высокий порог.
— Да-да, пожалуйста, пожалуйста, Александр Петрович, — тут же отозвался Михаил Семенович и несколько медлительно встал из-за стола. — Счастливый человек, прямо к обеду.
— Нет-нет, благодарствуйте, — низко кланяясь Ирине Аркадьевне, ответил главбух. — Я по весьма конфиденциальному делу. Если позволите на минутку уединиться.
Они прошли в горницу, и там главбух шепотом, то округляя глаза, то отстраняясь от Михаила Семеновича, рассказал все, что услышал в кабинете председателя.
— Очень мне неприятно, Михаил Семенович, но дружеское к вам расположение продиктовало все это вам высказать. Так что уж простите за неприятные вести.
— Что ж делать... Такова судьба подчиненных. Вы не спешите?
Ему было очень неприятно. Не в том смысле, что оставался без работы, нет, работы у него хватало, но жаль было терять хорошо отработанное производство. Тут, как говорится, деньги уже сами к нему текли, только подставляй карман. И времени цех мало требовал, что тоже весьма немаловажно, потому что он осваивал новое дело в крупном совхозе. Поэтому все, что он сказал главбуху, было окрашено в минор, и этому можно было верить, это звучало искренне.
Нет, главбух никуда не спешил. Домой, а что его ждет дома? Старая, сварливая жена...
— Нет-нет, никуда я не спешу.
— Тогда я сейчас.
Он ушел на кухню и через минуту вернулся с тарелками и стопками.
— У меня есть бутылочка «Плиски», — сказал он, — вот мы ее и откроем по такому печальному случаю. И уж, пожалуйста, не отказывайтесь. Я вас очень прошу. Побудьте со мной в этот тяжелый для меня час.
Главбух и в уме не держал, чтобы отказаться, он даже несколько удивленно посмотрел на Михаила Семеновича — уж не разыгрывает ли он, — но нет, Михаил Семенович был печально; серьезен.
О чем разговор, — ответил главбух, радуясь тому, что Сбытчик поставил не рюмки, а стопки, не подозревая того, что такая посуда была поставлена с определенным расчетом, нет, не споить, до такого низкого уровня еще никогда не падал Михаил Семенович, а просто как следует угостить. Уж коли приходится уходить с работы, то надо оставить по себе доброе мнение, чтобы хоть вот этот пьяница, вспоминая его, отзывался уважительно. Поэтому стопки. И пусть хоть всю бутылку выжрет, черт с ним!
— Не отвальная, но где-то рядом, — грустно улыбнулся одними губами Михаил Семенович. — Привык я к здешним местам, к пейзажу, к людям. Полюбил. А теперь... Будьте здоровы, Александр Петрович! Я к вам всегда относился с уважением. Желаю вам здоровья и легкой работы с новым председателем!
Главбух выпил и, растроганный до слез, приложив руки к груди, сказал:
— Если бы вы знали, как все это мне неприятно. Это же уму непостижимо! И как мы бессильны и беспомощны. Ну то есть некуда даже пожаловаться. В райком? Но оттуда же его и прислали. К народу апеллировать? Но что народ? Он молчит. Вечно молчит! Каждый за свою шкуру трясется. Так поговорить с кем — вроде согласен, но дальше ни шагу. Происходит, Михаил Семенович, что-то непонятное. Сознание довольно высокое, каждый отдает отчет в происходящем, и вместе с тем чудовищное равнодушие.