Двенадцать рассказов-странников
Шрифт:
Он молча смотрел на святую две или три минуты, потом закрыл крышку и, ни слова не говоря, повел Маргарито к двери, как водят детей, которые делают первые шаги. Он простился с ним, тихонько похлопав его по спине. «Спасибо, сынок, большое спасибо», — сказал он. А когда дверь за ним закрылась, обернулся к нам и вынес приговор.
— Для кино не годится, — сказал он. — Никто не поверит.
Всю дорогу до дома, в трамвае, мы говорили о поразившем нас заключении учителя. Раз он так сказал, значит, нечего и думать: эта история не годилась. Однако Мария Прекрасная встретила нас известием, что Дзаваттини срочно просит нас прийти сегодня же, но без Маргарито.
Мы
— Нашел, — закричал он. — Это будет бомба, если только Маргарито совершит чудо — воскресит девочку.
— В фильме или в жизни? — спросил я.
Он подавил досаду.
— Не глупи, — сказал он мне. И мы увидели, как в его глазах блеснула неукротимая идея. — Если только он не способен воскресить ее в реальной жизни, — сказал он и всерьез задумался: — Следовало бы попробовать.
Соблазн отвлек его только на мгновение, а затем он принялся рассказывать. Он расхаживал по дому, точно счастливый безумец, размахивая руками, и громко, во весь голос, рассказывал фильм. Мы слушали зачарованные, и нам казалось, что мы все это видим своими глазами: образы, словно фосфоресцирующие птицы, летали, сверкая, по всему дому.
— И однажды вечером, — говорил он, — когда уже перемерли все двадцать Пап, которые его так и не приняли. Маргарито приходит домой, усталый и старый, открывает футляр, гладит лицо мертвенькой и говорит ей со всей нежностью, какая только есть на свете: «Ради папы, доченька, поднимись и иди».
Он оглядел нас и заключил с торжествующим жестом:
— И девочка поднимается!
Он ждал от нас чего-то. Но мы оторопели и не знали, что сказать. Только Лакис, грек, поднял палец, как в классе, прося слова.
— Моя беда в том, что я не верю, — сказал он и, к нашему удивлению, обратился прямо к Дзаваттини. — Простите меня, маэстро, но я не верю.
На этот раз оторопел Дзаваттини.
— Почему?
— Откуда я знаю, — сказал Лакис удрученно. — Просто такого не может быть.
— Ammazza! — воскликнул маэстро громовым голосом, который услышали, наверное, во всем квартале. — Именно это меня больше всего раздражает в сталинистах: они не верят в реальную жизнь.
Следующие пятнадцать лет, как он сам мне рассказал. Маргарито носил святую в Кастельгандольфо в надежде, что представится случай показать ее Папе. Во время аудиенции, данной двумста паломникам из Латинской Америки, ему удалось, выдерживая толчки и удары локтями, рассказать о ней доброжелательному Иоанну XXIII. Но показать девочку он не смог, потому что вынужден был оставить ее у входа вместе с мешками паломников, так как опасались покушения. Папа выслушал его с таким вниманием, с каким только возможно было слушать в толпе, и подбодрил, похлопав по щеке.
— Bravo, figlio mio, — сказал он ему. — Господь вознаградит твое упорство.
Его мечта чуть было не сбылась во время мимолетного царствования улыбчивого Альбино Лучиани. Один его родственник, на которого история Маргарито произвела большое впечатление, пообещал оказать содействие. Никто его обещанию не придал значения. Но два дня спустя, когда в пансионе обедали, кто-то позвонил туда и передал краткое сообщение для Маргарито: никуда не уезжать из Рима, потому что до четверга его позовут в Ватикан на частную аудиенцию.
Никто так и не узнал, была ли это шутка. Маргарито верил, что нет, и ждал в полной готовности. Не выходил из дому. А когда шел в уборную, громко объявлял: «Я иду в уборную». Мария Прекрасная, по-прежнему веселая и в подступающей старости, смеялась смехом свободной женщины.
— Знаем, знаем. Маргарито, — кричала она, — тебе должен позвонить Папа.
На следующей неделе, за два дня до обещанного звонка, Маргарито рухнул при виде заголовка в просунутой под дверь газете: «Morto il Papa» [11] . На миг мелькнула надежда, что это старая газета и ее принесли по ошибке, трудно поверить, что Папы умирают каждый месяц. Но что было, то было: улыбчивый Альбино Лучиани, избранный тридцать три дня назад, был найден утром мертвым в своей постели.
11
«Умер Папа» (ит.).
Я вернулся в Рим через двадцать два года после того, как познакомился с Маргарито Дуарте, и, возможно, не вспомнил бы о нем, если бы не встретил его случайно. Я так был подавлен печальными переменами, произведенными временем, что вообще ни о ком не думал. Не переставая, сыпал дурацкий, теплый, как суп, дождичек, алмазный свет прежних лет помутнел, и места, которые прежде были моими и по которым я тосковал, стали другими и чужими. Дом, где помещался пансион, остался тем же, но никто ничего не знал о Марии Прекрасной. Никто не ответил ни по одному из шести телефонных номеров, которые сквозь годы присылал мне тенор Риберо Сильва. За обедом с новым поколением киношников я вспомнил моего учителя, и над столом тотчас же повисла тишина, пока кто-то не решился сказать:
— Zavattini? Mai seneito [12] .
И в самом деле: никто о нем не слышал. Деревья на Вилле Боргезе растрепались под дождем, galoppatorio, где некогда гарцевали печальные принцессы, зарос сорной травою без цветов, и место прежних красоток заняли андрогенные атлеты, выряженные девицами. Единственный, кто выжил из этой сведенной на нет фауны, был старый лев, запаршивевший и охрипший; он все еще жил на своем островке, окруженном стоялой водой. Никто больше не пел и не умирал от любви в отделанных пластиком тратториях на Площади Испании. И Рим наших ностальгических воспоминаний уже стал древним Римом внутри древнего Рима времен цезарей. И вдруг голос откуда-то из давних времен остановил меня на улочке в квартале Трастевере:
12
Дзаваттини? Никогда не слыхала (ит.).
— Привет поэту.
Это был он, старый и усталый. Умерли пять Пап, вечный Рим являл первые признаки одряхления, а он все продолжал надеяться. «Я столько ждал, что теперь уже осталось недолго, — сказал он мне, прощаясь после почти четырех часов грустной беседы. — Какие-нибудь месяцы». И пошел прочь, волоча ноги, посередине улицы, в своих солдатских сапогах и выцветшей шапке старого римлянина, не обращая внимания на лужи, в которых начинал загнивать свет. И у меня уже не было никаких сомнений, если они вообще когда-нибудь были, что святой — он. Не отдавая себе в том отчета, он через двадцать два года своей жизни пронес не тронутое тленом тело дочери, отстаивая святое дело — свою собственную канонизацию.