Двери паранойи
Шрифт:
3
Только что написал цифру «3», но тут-то и завертелась карусель, тут-то все и началось.
До этого я не жил, а тихо гнил, коптил не небо даже – потолок.
Все изменилось за какую-нибудь пару месяцев. Спасибо тебе, неизвестный благодетель, кто бы ты ни был и где бы ты ни находился! Спасибо. Проси, что хочешь, – все отдам, все сделаю. Скажешь идти куда-нибудь – пойду. Если завтра попросишь душу – отдам и душу.
Только жизнь мою не проси. Ради жизни я и помощь твою принял. Если найду Ирку, не проси ее у меня – не отдам. Ну не такая же ты сволочь, чтобы Ирку у меня забирать,
Что сказать о первом появлении старика? Обычная была ночь, необычные сны. Описывать бесполезно. Девки, само собой, снились, только на самом интересном месте все хорошее внезапно заканчивалось. Меня бесполезно суккубами пугать – я оказывался в аду еще до полового акта.
Не знаю, как можно терзать нечто бесплотное, но именно это происходило в кошмарах. Плоти нет, и нет боли. Зато есть кое-что похуже. Распад личности. Осознание того, что уже не существуешь. Черные птицы по кусочку склевывают мозг, гигантский каток раскатывает его в лист бесконечно малой толщины, и штамп с твоим именем выбивает в нем черные дыры, пожирающие остатки света…
Той ночью я проснулся после очередного кошмара. Мне приснилось, что, поджаривая яичницу, я нашел на сковородке Иркины глаза.
…За окном висела половинка луны – знаете, такая кисло-желтая, печальная, голая. Я вытер пот со лба, отдышался, прислушался.
Морозов деликатно сопел в свои две дырки; Потный во сне постанывал, один раз даже ручонку вскинул. Остальные, включая господина писателя, пускали слюни в объятиях Морфея. Должно быть, объятия были ласковые, а руки у Морфея – пухленькие, как у той бабы, с которой мы в девяносто втором в вагончике канатной дороги…
Стоп. Это к делу не подошьешь. Итак, я прислушался, а затем и пригляделся. Свет луны был мглистый и рассеянный, словом, дорогу в туалет найти можно. Я ее, правда, давно отучился по ночам искать. Доберманов с подобной чепухой беспокоить нельзя. Не для того у них ночные дежурства, чтобы сопровождать в сортир каждого придурка, которому отлить захочется. Поэтому выбора у нас нет. Даже Самурай предпочитает терпеть, а у него недержание конкретное.
В общем, никакую дорогу я не искал. Просто смотрел на лунную нашу палату и потихонечку осознавал: что-то не так. Потом вспомнил, и мне стало не по себе. Казалось бы, глупо, но кое-чего я еще боюсь. У меня даже руки похолодели. Карлуша-то с процедуры не вернулся…
Я как-то сразу понял, что все: нет больше нашего Карлуши. Загнулся бедняга. Или загнули, но ему это уже без разницы. Остались «менструаторщики» без барабанщика.
Я себе мало доверяю. Почти совсем не доверяю. Однако на этот раз был уверен в том, что не ошибся. Еще труднее было спорить с тем, что я увидел на прибранной Карлушиной коечке.
Она стояла в углу, справа от моей. На ней лежал старик, повернувшись ко мне лицом. Его глаза под густыми бровями были открыты и, не мигая, смотрели на меня. Длинная черная борода свисала до пола, а седые волосы почти полностью покрывали подушку. Лицо казалось изможденным, как у заключенного из «Дахау», но во взгляде была безумная сила.
Понятное дело, я тут же захотел вонзить себе ногти в брюхо. Для
Старик продолжал по-прежнему спокойно смотреть на меня. В то, что его поселили в палату ночью, а я ничего не слышал, поверить было трудно. Вернее, невозможно, но рассудок еще цеплялся за какие-то рациональные объяснения.
Новый пациент был облачен в живописные лохмотья. До меня стало доходить, что если это и сон, то из тех, Клейновских, которые не отличишь от реальности, пока не перенесешься куда-нибудь еще…
И вдруг старик поманил меня к себе пальцем. Я еще не совсем очухался и никак не отреагировал. Тогда он бесшумно встал, бесшумно подошел и бесшумно присел на краешек моей кровати. Я отодвинулся, но недалеко. На гомика он был мало похож, а на убийцу тем более. Хотя последняя фраза есть еще одно свидетельство моей безмерной наивности.
Короче говоря, прятаться от него под матрас или устраивать родео в палате было бессмысленно. «Кончай меня, дедушка!» – подумал я наполовину в шутку, наполовину всерьез.
И тут он, будто в ответ, дал мне пощечину.
Я охренел. Ладонь у него была маленькая, холодная и твердая; глаза сияли, как у пророка, а губы кривились в брезгливой гримасе.
– А вот это уже хамство… – начал я вполголоса и протянул руку, чтобы пересчитать дедушкины вставные зубы. И что вы думаете – я не сумел его ударить! Понимаю, что надо, а не могу. Могу, но не хочу. Кстати, это почти одно и то же.
Я сразу вспомнил Харьков, свою старую квартирку. Тогда подобный фокус мне показывал Клейн. Однако масон, надо отдать ему должное, обошелся без рукоприкладства. Наверное, положение мое в те денечки было не такое паршивое. Вам судить – в книжке об этом эпизоде почти правда написана…
Невероятные глаза старика видели меня насквозь. Они препарировали душу с той же безжалостностью, с какой скальпель вскрывает тело. Вся моя несостоятельность, несовершенство, смехотворность моих самооправданий оказались как на ладони. Самому себе я представлялся вывернутым наизнанку. И в течение минуты не смел пошевелиться. Лучи, падавшие из чужих зрачков, пришпилили меня к месту, словно булавки бабочку. Зрачки светились, будто фосфоресцирующие шкалы приборов, а приборы эти показывали приближающуюся катастрофу.
– Пошел ты! – сказал я, злобно скрипя зубами.
Никогда, ни на одну минуту не хотел я признавать над собой чьей-нибудь личной власти. Если кто-то пытался давить на меня, я либо вступал в борьбу, либо уходил в сторону. Никому не лизал задницу. И не стучал лбом в стену. Кое-кто считает, что я много потерял. И не сделал карьеру. И остался никем. И у меня нет так называемых «друзей». Но это мнение придурков, которые регулярно упражняют свой язык.
Однако есть еще власть общества и системы. Эта власть безлика и размыта. Ее давление неизбежно, удушающе и неумолимо. День за днем система лепит из тебя то, что ей нужно. Деталь. Всего лишь одну из миллионов. Лепит в точном соответствии с шаблоном. И в конце концов вылепит, можешь не сомневаться… Необитаемые острова, полинезийский рай, тибетское вольное молчание – лишь призраки, образы-тени, окаменелости на зыбком дне твоего запуганного, раздавленного «я». Ты – стертая «индивидуальность», ограненная дешевка. Поэтому ты никуда не убежишь, а я буду слушать твои жалобы до самой смерти. И смеяться.