Двое в океане
Шрифт:
— Ну, считается, что в шлюпке надежда все-таки остается. Но нам-то, мужичкам, что от этого? Мы на плотах. А на плотах в такой круговерти одно слово — кранты.
Он положил на стол перед Моряткиным листок.
— Капитан просил отправить. Жене. Но не отдельно, а со всеми личными.
Когда Руднев вышел из рубки, Моряткин, на минуту оторвавшись от работы, заметил:
— Зря второй страху нагоняет. Выкарабкаемся! Где наша не пропадала! Либо «Кама» подоспеет, либо прибрежное течение пособит нам, отнесет в сторону, как надеется капитан, либо на плавсредствах выберемся. А если и на камни выбросит, тоже есть надежда!
— Разве
— А что?! Бывали случаи… И немало.
У радиста была неистребимая, даже не моряцкая, скорее крестьянская жизнестойкость, привыкшая опираться не столько на разумный расчет, сколько на наш вековечный «авось». Этот самый сердцу любезный «авось» не так уж и редко выручает, и все потому, что в конечном счете за ним стоит не капризная птица удачи, а вера человека прежде всего в самого себя вместе с покорной готовностью к тяжелому трудовому поту, не знающему границ терпению и риску.
— Я буду твои отрабатывать, — предложил Моряткин, — а ты пока разбери вон ту кучу личных. Пуншировать умеешь?
— Не приходилось.
— Ладно, запунширую потом сам. А случится в минутах просветик, все и зафигачим на короткой волне на незабвенную Родину. Ты пока отпечатай. И следи за текстом. Чтоб коротко и без паники. С достоинством! Капитан приказал. Только капитанскую не правь — сам понимаешь!
— Понимаю.
— Действуй!
Неожиданным «ты» Моряткин как бы окончательно делал Смолина «своим».
Радиограмм оказалось множество. Приветы, наставления, советы, просьбы. И ни в одной — и тени отчаянья. Зря волновался капитан. Это были мужественные послания, и Смолин снова подумал, что рядом с ним на «Онеге» люди, которыми можно гордиться.
В этом бумажном ворохе он прежде всего отыскал радиограмму Лукиной и облегченно вздохнул: еще не отправлена! Как и все другие, она была довольно длинной и адресовалась только дочери.
«Дорогая моя, — писала Ирина, — наступил такой момент в жизни, когда ты должна узнать правду. Настоящий твой отец Константин Юрьевич Смолин, близкий мне человек. В этот час он тоже на борту «Онеги». Так получается, что все это я сообщаю тебе сейчас, когда за бортом бушует шторм. Но ты когда-нибудь поймешь, что я должна была сделать такое. Знаю, эта весть принесет беду другому человеку, которого ты называешь своим отцом, но я умоляю его найти в себе мудрость и великодушие и простить меня, а ты относись к нему по-прежнему как к отцу, потому что он добрый человек, достойный настоящей любви и уважения. Низкий ему поклон. Береги себя, родная, помни, что самое главное в жизни — никогда не изменять себе самой. Счастливого тебе будущего. Прости меня за все. Я люблю тебя. Твоя мама».
Прочитав текст, Смолин, не колеблясь ни мгновения, вычеркнул почти все, оставив лишь завершающие фразы: «Береги себя, родная…» И, отпечатав эти строки, снова ощутил горечь досады, теперь подумав уже не о себе, а об этом самом Игоре. Зачем же и ему наносить такой удар? Бессмысленно! Жестоко! Сразу обоих наотмашь! Не поймешь женскую натуру.
Все, все нелепо получилось в их жизни!
Он вспомнил фотографию Оли. Светлые, широко раскрытые детские глаза, взирающие на жизнь доверчиво и удивленно: вот она, жизнь, — прекрасная, солнечная, бесконечная! Неужели и вправду Оля похожа на него? На него, Смолина, ее отца!
И он улыбнулся дочери.
Ушел в себя лишь на минуту, а она показалась целой жизнью. Теперь снова за дело! Отпечатал все остальные радиограммы. Кроме той, что написала Лукина, ни одна не потребовала цензорского вмешательства. Радиограмма Диамиди вызвала улыбку: «На экзаменах держи курс на пятерки. Троечников не терплю», — должно быть, сыну. Самой короткой оказалась капитанская: «Я сейчас думаю о вас».
Когда работа была закончена, Смолин положил листки с готовыми текстами на стол Моряткина. Тот на секунду оторвался от аппарата.
— Ого! Сколько насочиняли! — поднял глаза на Смолина. — А ты?
Смолин покачал головой.
— Чего же так? — удивился радист. — Надо отправить! В такой обстановке положено. Вдруг вправду последняя! Или некому?
Смолин поколебался. А что, если в самом деле последняя!
— Пожалуй, ты прав! — И Смолин вставил в каретку машинки еще один лист бумаги. Что же написать? Он попытался представить лицо Люды в тот момент, когда придет к ней весть о гибели «Онеги». Пожалуй, от такого она не скоро отправится. Вторая в ее жизни катастрофа, теперь уже полная. А ведь Люда его любит. В этом все и дело, что любит! «Твои уходят корабли, а я как рыба на мели…» Он отстукал короткое: «Идем курсом к дому. Все нормально». И, поколебавшись, добавил то, что прочитал у капитана: «Думаю сейчас о вас». И вдруг вспомнил о матери. Ей уже не пошлешь… Но ведь он послал ей! Океану, миру, людям, прошлому и будущему…
На этот раз сеанс у радиста оказался долгим, кроме смолинских текстов, были и другие неотложные. Наконец Моряткин поставил ключом последнюю звуковую точку, повернулся на крутящемся стуле. Устало, подслеповато взглянул на Смолина.
— Ну а как твоя Изабэль из Ростова-на-Дону? — поинтересовался Смолин. — Ей-то ты, конечно, отправил раньше всех?
— А ну ее!
— Чего же так?
Радист помолчал, потом уронил нехотя:
— Придумал я ее… Не Изабэль она! Куда ей! Это мне поначалу показалось. Так на кой ляд слать ей слова сейчас, так сказать, с последней черты? И не поймет, что значит для моряка отправить свое последнее… Бог с ней! Пусть живет! Давайте-ка лучше послушаем песенку на прощанье, А что, если я ее в трансляцию врублю? А? Попадет? — Он вопросительно взглянул на Смолина.
— Давай! Семь бед — один ответ.
И в следующий момент за стенами рубки Шарль Азнавур снова сообщил, теперь уже всему океану, как безнадежно любит он свою недоступную Изабэль:
Если бы только решилась Отдать мне свою судьбу навсегда, Изабэль, Изабэль, Изабэль…В рубку вошел помощник Моряткина Николай Белых, вопреки своей фамилии смуглый, чернявый и неразговорчивый человек.
— Ну как? — поинтересовался Моряткин.
Белых куда-то вбок, словно в чужие уши, буркнул:
— Дохлое дело!
Моряткин сокрушенно покачал головой, пояснил Смолину:
— Коля в катере изготовлял к работе радиоаварийку. А у них движок забарахлил. Не до радио.
Не обронив больше ни слова, Белых уселся к аппарату, на котором еще недавно работал Смолин, стал крутить ручки настройки.
К грохоту волн за бортом, к свисту ветра, к тоскливому баритону французского шансонье прибавился колючий электрический треск эфира. Внезапно, перекрывая все другие звуки, раскатисто прокатился странный небесный грохот, похожий на перекаты надвигающейся грозы.