Двое
Шрифт:
Никчемные создания пчелы, думает Реджинальд. Зачем мы в этом мире? Создавать красоту, обнаруживать красоту, постигать красоту. Что еще? Как же, науки, утверждает горгулья на водосточной трубе, профессор Памперникель. Прекрасно, замените “красоту” “истиной”, если хотите, и вы получите всю область человеческих занятий. Чему служат пчелы, красоте или истине? Ничему. Они просто существуют. Существуют, размножаются, гибнут, рождаются, существуют, размножаются, гибнут, рождаются... и так далее, на протяжении веков. Почему стремление размножаться сильнее стремления полностью выразить себя? Не только у пчел, у людей тоже. Рождаемость
Наверное, рассуждает Реджинальд, мы боимся самих себя. Как в игре у Хильдершемов на Рождество, когда все мы под столом стараемся передать из рук в руки шестипенсовик, чтобы, услышав возглас, возвещающий конец игры, мы бы не отвечали ни за что, в наших ладонях не было бы ничего. Монетка оказывается у нас на мгновение, нам удается передать ее малышу Тони Хильдершему, наша задача выполнена. Если его поймают с монеткой – его беда, если он успеет передать ее младшей Коулби – что ж, ее дело, у нас руки чисты.
И когда нам будет задан вопрос: “Что вы сделали со своей жизнью?” – мы сможем тут же ответить: “Передали ее, Господи”.
Каков будет ответ Реджинальда? Он еще не передал своей жизни. Он не уверен, что хочет этого. Ему нужна Сильвия-жена, а не мать. Но так или иначе, он по-другому ответит на вопрос: “Что ты сделал со своей жизнью?” Его ответ будет: “Я страшно любил ее, и она не раз приводила меня в изумление”.
Никчемные создания пчелы, рабочие пчелы. Трутни лучше. По крайней мере, они умирают ради любви...
Бабочки.
Бабочки везде. Капустницы, боярышницы, лимонницы, крапивницы, адмиралы, траурницы, павлиний глаз, бражники, пестрые и голубые мотыльки – всевозможные разновидности бабочек. Тени бабочек, скользящие по цветам в лучах утреннего солнца. Павлиний глаз на лиловых кистях сирени... десять... двенадцать... а вот траурница; павлиний глаз, складывая крылья, становится черным, и тут же, раскрывая, ошеломляет переливами красок; адмиралы на сирени, черный и красный бархат на лиловом; лимонницы, бледно-желтые, со сложенными крыльями бледно-зеленые, с крошечным оранжевым пятнышком, артистически подрисованным зеркальной гладью пруда. Бесполезные прекрасные бабочки, насколько, должно быть, Бог гордится ими больше, чем пчелами! Насколько больше славы заслуживает Он, создав вас!
Птицы.
Прежде всего, голуби в голубятне. Черные монахи. Черные и белые монахи. Началось с двух. Монашки, не имевшие дела с мужским полом. Они с надеждой откладывали яйца, но ничего не выходило. Может быть, утешали они друг друга, что-то неладно в голубятне: ее устройство или вентиляция. Они с надеждой откладывали яйца на крыше, с северной стороны, с южной, на черепице, на камне. Дети не вылуплялись. Печальная история. Потом Реджинальд поехал в Лондон стричься и купил черного монаха (и подстригся), и теперь, где бы ни были отложены яйца, из них появлялись на свет взъерошенные и изумленные птенцы, и росли, и доживали до старости. Их было шесть. Они лениво сидели на крыше, лениво чистили перья на пруду, лениво предавались любви; счастливые, ленивые, прекрасные монахи.
Дикие
Мимо него промелькнул зимородок, который появлялся так редко, – что за красота! Белая сова, прилетавшая в сумерках по своим таинственным и секретным делам, минуя человека, словно задерживала дыхание, затем мягко выдыхала, бесшумнее самой тишины. Крики грачей на вязах весенним утром, черные дрозды в феврале, скворцы в апреле, кукушка, воскрешающая в вас память о каждом прошедшем лете; начало лета и неустанное пение птиц, разгар лета и их таинственное молчание – можно ли забыть, что человек делит с птицами этот мир?
Золотые рыбки в бассейне.
Золотые, черные и золотые, черные и красные, а еще серебряные и золотые. Удивительная, замкнутая, бесполая жизнь, которую они ведут. Дышат, думают, дышат, думают. Они аскетичны, живут ничем. Думают: север, юг, потом вильнут хвостом и думают: восток, запад. Они ждут чего-то, возможно, откровения. А может быть, просто муравьиных яиц? Почему их кормят муравьиными яйцами? С таким же успехом можно было бы полагать, что кролики любят яйца дроздов и с надеждой сидят у подножья деревьев. Сильвия, кормившая золотых рыбок, была удивительно хороша. Она стоит над бассейном и приглядывается к другой, чуть более туманной Сильвии, которая тоже роняет корм, а может быть, тоже роняет свои тихие мысли, она тоже ждет чего-то, возможно, некоего откровения.
Кошки. Их три. Бабуся, Джон Весли и Джем. Бедняжка Бабуся – крохотная беспокойная кошка. Она была бы еще беспокойнее, если бы лучше умела считать. “Мне казалось, что у меня семеро детей, – озабоченно говаривала она. – А я вижу только одного. Вы не знаете, куда делся другой?” Бедняжка Бабуся. Количества детей никто не ограничивает, а с котятами все по-другому. Джон Весли и Джем – уцелевшие потомки двенадцати кошачьих семейств за шесть лет, но никто не помнит, кем они друг другу приходятся: братьями, кузенами или дядей и племянником. Джон Весли длинный и черный, он ходит по пятам за Реджинальдом, дожидаясь, пока тот наклонится вырвать сорняк. Тогда одним прыжком он оказывается на плече хозяина и укладывается наподобие воротника. Джем, ярко-рыжий Джем более сдержан. Реджинальд почти ничего не может от него добиться.
– Эй, Джем, куда ты собрался?
– Да так, кое-какие дела, мистер Уэллард. У меня назначена встреча в поле. По поводу кротов, мистер Уэллард.
– Хорошо, но не таскай домой добычу. Мне не нужны на газонах трупы. Ты понял?
– Нет, мистер Уэллард. Не пойму, о чем это вы. Мне пора, увидимся в другой раз, если вы еще собираетесь здесь побыть. – Он уходит достойно, не спеша.
– Джем!
Обернуться или нет? Нет. Не стоит.
– Джем! – На этот раз зовет Сильвия. Другое дело.