Двоедушник
Шрифт:
В ту ночь я шатался по городу. К пустой остановке подъехал последний автобус. Конечная. В салоне было всего трое пассажиров, и все вышли здесь.
Я вспомнил ее. Сразу. Как только увидел. Изменилась. Сильно. Но я – еще сильнее. Развернулся и пошел следом. А в середину груди словно кол вогнали. И проворачивают. Так, что дышать трудно. Шел и шел за ней, как привязанный. Кроме нас на улице – никого. Она, наверное, с ночной смены. Я, можно сказать, тоже. Подумал: обернется – решит, что грабитель. Хотя я, скорее, напоминал сбежавшего из детского дома бродяжку. И вызывал не страх,
Улица обзавелась коттеджами с высокими заборами. Покрылась брусчаткой, засияла фонарями.
Прежней осталась только наша изгородь. Мы с отцом всегда красили ее в зеленый цвет. Сейчас даже следов краски не осталось. Одни почерневшие доски.
Она поставила сумки на землю и завозилась с замком. Я слышал, как позвякивают ключи. Время шло, а дверь не отпиралась.
Связка полетела на землю. Мама закрыла лицо руками.
– Можно я попробую?
Она посмотрела мимо меня. На секунду я испугался, что стал невидимым, как Есми. Подобрал ключи. Руки помнили… Сначала немного вправо. До щелчка. И еще прижать дверь коленом, чтобы легче было провернуть.
Петли скрипят. Двор по ту сторону изгороди завален снегом.
– С-спасибо.
Стерла слезы рукавом. Подняла сумки и пошла к дому.
А я смотрел на ее опущенные плечи, сбившуюся набок серую шаль. Смотрел на ее руки без перчаток. И сам не замечал, как пытался нащупать тот самый осиновый кол в своей груди. Хоть на секунду бы выдернуть. Чтобы втянуть в себя воздух.
Она обернулась уже у крыльца. Позвала:
– Может, зайдешь ненадолго? Согреешься!
Я привык к холоду, но ей об этом знать необязательно. Побежал так, что шапка с головы слетела. Вернулся, подобрал, кое-как натянул обратно. Снова рванул к ней.
Мама улыбалась. Окрыленный этим, я сделал сальто через голову. Нарочно поскользнулся, свалился в сугроб. Ледяная корка оцарапала щеку, но я все равно барахтался в снегу подольше.
Она смеялась в голос, а я стоял напротив и тоже хохотал в голос – как дурачок. Счастливый тем, что смог ее развеселить.
– Как тебя зовут, артист?
– Антон.
Почему я не соврал? Должен был соврать.
Она смотрела на меня так, будто я ее ударил.
– Сколько тебе лет? – спросила чуть слышно.
– Пятнадцать.
– И чей ты такой будешь, Антон?
– Ничей, – теперь я тоже шептал, как провинившийся ученик.
– Проходи.
Я помнил здесь все. Каждую трещинку на обоях, каждую скрипучую половицу. Таких стало больше.
– А знаешь, у меня был сын, – сказала она и провела меня в кухню. Забыла снять пальто, что-то поставила разогреваться на электрическую плитку. – Его тоже звали Антон. Сейчас у него были бы свои дети…
Передо мной появилась тарелка супа. Хлеб. Горячий чай.
Мое тело приспособлено к тому, чтобы убивать Есми. Я слышу их плач. В темноте вижу так же ясно, как днем. Иногда мне вообще не нужно смотреть, чтобы видеть. И я подозреваю, что двигаюсь чуть быстрее обычных людей. Но тот бездарный демиург, который создал меня таким, не предусмотрел одного.
Я вынужден есть, если не хочу грохнуться в голодный обморок. А поскольку времени на поиски
Она рассказывала про сына. То есть про меня. Честно пытался слушать, но не получалось. Суп был слишком вкусным. Еле сдерживался, чтобы не хлебать через край.
– Оставайся, – говорит. – Ничьим быть нельзя. В школу-то хоть ходишь?
Я промычал что-то неопределенное. Рот был полон хлеба.
– Как же твои родители? Где они? – Мама протянула руку, хотела погладить меня по голове. Нет, передумала.
Я сидел, помалкивая. С шумом втягивал чай.
– А хочешь, я тебе его покажу?
Достала из шкафчика снимок. Положила передо мной, но из рук не выпустила.
У меня светлые глаза и светлые волосы. Были.
Я ведь помню тот день, ма… Наш последний Новый год.
– Пойду, наверное…
Поднялся неловко, задел рукавом чашку. Остатки чая растеклись по столешнице. Фотография мгновенно пропиталась коричневой влагой. Мама даже не заметила. Смотрела в сторону.
– Иногда мне кажется, что он вот-вот придет. Откроет дверь своим ключом. Включит свет.
Я не приду, ма. Я умер.
Когда я уходил, она не обернулась.
А я пошел через наш двор наискосок, по сугробам. Захлопнул калитку. Пустая улица. Прибавил шаг, затем побежал, привычно проклиная все, что с нами случилось. Тот день. Себя. Антона Князева. Ноги сами несли меня к бетонной коробке местного долгостроя. Я зашел внутрь, поднялся по ступеням. Четвертый этаж. Выше некуда.
Я не приду, ма. Я умер. Я задолжал кому-то что-то. Не знаю, правда, кому и что. Я даже умереть не смог по-человечески.
Это то, что сильнее меня. Как ломка, понимаешь? То, что каждую ночь гонит на поиски. За шкирку вышвыривает под дождь и снег, упираешься – кладет лицом в землю: «Давай, ищи, тебе же самому это нужно, тебе это нравится, хоть ты еще и щенок… Научишься. Полюбишь. Жить без этого не сможешь».
А я и сейчас уже не могу…
Они смотрят, ма. Эти… люди. Одинаково. А еще у них глаза белые. У них пальцы жгутся. К ним нельзя подходить близко. Я ставлю ловушки. Сам придумал. Но потом все равно приходится…
Я сначала боялся, и было долго. А потом понял, что нужно не руками. И стало быстро.
И вот снова начинается. Но я терплю, мамочка. Терплю…
Общежитие на улице Пискунова
Всего-навсего страшный сон.
«Это все» не вернулось. Людям периодически снятся кошмары. И никто к врачу не бежит. Это нормально.
Вчера что-то еще нехорошее случилось… Хуже дурацкого сна. Ах, да. Ксюша пропала…
Ника натянула халат поверх пижамы, босиком вышла из комнаты. Никого. Мама, наверное, первой же электричкой унеслась в Черневский Труд – камни добывать. Завтрак оставила: под салфеткой прятались бутерброды и два вареных яйца. Кофе Ника сделала сама. Сыпанула в кипяток ложку растворимого, молоком разбавила и сочла получившуюся бурду вполне годной на вкус.