Дворец Посейдона
Шрифт:
Выбросила в окно сигарету, повернулась, подошла к кушетке, протянула руку к телефону, который все продолжал звонить, но трубку не взяла. Просто держала руку на дребезжащем аппарате, как будто это был маленький раненый звереныш, обезумевший, ослепший от боли, рвущийся из рук. Он требовал помощи и одновременно упорно тянулся к ее горлу, самому мягкому и нежному месту, чтобы вцепиться в него зубами, разорвать, растерзать, только потому, что больно самому. Боль толкала его на то, чтобы причинить боль другому, чтобы кануть, затеряться в водовороте общего страдания, перевести дух, ощутить облегчение.
— Нет, нет, — повторяла женщина и, хотя могла одним движением руки прекратить этот трезвон, все стояла,
Внезапно телефон умолк. Она еще долго не убирала руку с трубки, словно не верила, что этот маленький раненый звереныш на самом деле испустил дух.
Потом она подошла к шкафу, открыла его, бессмысленно перебирая взглядом распяленные на вешалках платья, будто впервые видела их и до сих пор не задумывалась, зачем они нужны. Закрыла дверцу, села на пол, прислонилась головой к шкафу и проговорила:
— Господи, боже мой…
«Ничего ничего ничего. Главное главное главное успокоиться ну и что ну и что ну и что с меня хватит хватит не могу не могу не могу больше не могу…»
— Умру!
Это слово теннисным мячом ударялось о степы, окна: стекло задребезжало, но не треснуло.
Никто не умрет, все закончится миром, в какое-то мгновенье она ясно увидела, что будет через год. Увидела она не много, только себя, сидящую на полу у шкафа, и теннисный мяч, прыгающий по комнате.
Она потянула на себя жалобно скрипнувшую дверцу, потом ударила по ней рукой, словно хотела захлопнуть у кого-то перед носом. Потом услышала тиканье часов. Казалось, желая напомнить о себе, они робко окликали её: было полчетвертого.
«Ну и что ну и что…»
Зина смотрит в зеркало и поправляет волосы, спадающие на лоб. Волосы не слушаются, и она поднимает их двумя пальцами, словно собирается обрезать.
Во сне она часто видит, как идет по улице, остриженная под мальчишку. Наяву она этого не смеет, а какая смелость тут нужна? Во сне все легко. Не только во сне, ко и в мечтах, когда видишь себя со стороны, удивленной и немного растерянной смелостью своего двойника.
Вот идет она по улице, стриженная, в красных брюках, с красным зонтиком. У зонтика такая длинная ручка, что он похож на огромную ветку дерева, цветущую красным цветом. Босые ноги она сунула в резиновые шлепанцы, тоже красные, и идет как ни в чем не бывало. Все ей уступают дорогу, смотрят испуганно — уж не с Марса ли прилетела? Милиционер свистит, автобусы и машины наскакивают друг на друга, троллейбусные дуги высекают искры из проводов. Это видение родилось во время ее болезни, когда она, сидя в кровати, звала своего двойника: вернись, вернись. Звала, потому что ей казалось, что двойник унес ее тело, а ей оставил оболочку, наполненную болью. Еще и потому ей было так горько, что этот бессовестный двойник прекрасно знал, как ей хочется беспечно пройтись по улице, хотя бы раз.
— Где Датуна? — спрашивала она поминутно.
— Ничего, ничего, пройдет, — отвечал Нико.
А заболела она после того, как ученики во дворе школы забросали ее снежками. Когда полетел первый снежок, вместо того чтоб нахмуриться и отчитать наглеца, ока захватила снег обеими руками и сама стала бросать в мальчишек, которые повернулись спиной и затаились, напуганные дерзостью товарища. Ну, а если учительница сама снежками кидается, то чего ж еще! С воинственным кличем они обступили ее и забросали снежками. Сначала она смеялась, осыпанная снегом,
Она долго лежала в снегу и пролежала бы, наверно, до утра, если бы ее случайно не нашел сторож. В ту ночь у нее поднялась температура, и именно тогда она увидела себя со стороны, издалека, незнакомую и одновременно мучительно близкую, расхаживающую по Тбилиси в красных брюках, с красным зонтиком. Мысленно она все время была в Тбилиси, никак не могла привыкнуть к этому городишку. Может, потому, что ее настоящий дом был не здесь.
В зеркале она видит худенькую, большеглазую женщину. В уголках рта — морщинка. Эта складка от улыбки, тоненькая и легкая, как паучья лапка, та самая, что вскоре пробежит по всему лицу, оставляя за собой прозрачную тонкую пряжу. Эта сеть накроет ее глаза, улыбку, мысли — и все кончится.
«Очень много времени прошло», — думает Зина.
Это то самое время, которое не измеряется часами, для него человек еще не придумал прибора, и не придумает, потому что у каждого это время особое, личное, заключенное в пузырьки сердца и разума, бесконечно пересыпающееся, как песок, из одной склянки в другую, пока… пока человек еще способен мечтать.
Ничего не изменилось вокруг, но стало каким-то будничным. Наверно, того, на что смотришь долго и давно, вообще не видишь. А времени прошло действительно много, намного больше, чем она себе представляла. Ее мир, который она в своем одиночестве и мечтаньях возводила или рушила, более чреват неожиданностями и опасностями, нежели каждодневный быт человека, окруженного семьей и друзьями, который сознательно или следуя биологическому инстинкту самозащиты запирает все двери, спасаясь от одиночества, забивает щели, замазывает все трещины и норы. Одинокий человек больше видит, больше слышит, и все, что он видит и слышит, воображением его обостряется до предела, для того, кто запутался, в терниях собственных представлений, все обычные человеческие чувства и поступки окутаны дымкой тайны, его утомляет, расслабляет, опустошает постоянное стремление раскрыть эту тайну, проникнуть в нее. Это изматывает, как всякое тщетное усилие.
Разумеется, за это время она многому научилась, многое приобрела. Кое-что уже покрылось пылью, как ненужная вещь, лежащая в сундуке. Но что-то было утеряно, без чего все стало обыкновенным. Это «что-то» было таким малюсеньким, что она и не заметила, когда его потеряла. Словно пылинку стряхнули с ее существа, капельку крови, засохшую на месте укола… или хлорофилловое зернышко.
Как все девочки, выросшие без матери, она была скрытной. Не все ведь расскажешь тете Ито. А девочке надо непременно с кем-то делиться. Неразделенная тайна тяжела невыносимо.
Тетя Ито, учительница, вышедшая на пенсию, всех людей считала добрыми и чистыми. Через всю свою жизнь бедная старая дева пронесла это убеждение. Поэтому у нее была счастливая, безмятежная старость. Конечно, Зина любила тетушку, но иногда эта сладко улыбающаяся старушка, занятая пасьянсами и кроссвордами, казалась настолько невыносимой, что Зина готова была выброситься из окна, только бы ее не видеть. Потом она сердилась на себя, называла себя злой и неблагодарной и, чтобы искупить свою вину, ластилась к тетушке, которая, беспечно напевая, раскладывала пасьянс. Зина иногда просила, схватившись за горло: