Двойная бездна
Шрифт:
— Не кричи на меня, — сказал Климов, но все же встал.
— Ты ведь раб по своей натуре.
— Опять ты за свое. Я — свободный человек.
— Раньше ты был рабом у жены, а теперь у самого себя.
— У меня есть свобода выбора, — заспорил Климов, запивая таблетку.
— Вот потому ты и не свободен! — позлорадствовал сосед. — Свобода выбора уже является несвободой вообще.
— Нелогично.
— Еще как логично! Диалектика, мужичок, диалектика. Сильная штука.
— Ты облака выстирал? — спросил зло Климов.
— Выстирал. А ты хочешь в гости зайти?
— Хочу!
— А
— Глупый ты, — сказал Климов. — А еще Бог…
Пришла Люся. Она заставила его поесть, почти насильно одела и вывела на улицу. Взяв под руку, она болтала о пустяках, рассказывала об очередных похождениях Терентьева, о том, что погода в октябре стоит на удивление сухая и теплая, а на юге сейчас и подавно тепло. И еще о том, что в детстве она любила собирать гербарий из сухих листьев. Климову было неинтересно слушать ее, он молча кивал головой и думал о том, что его жена никогда не болтала понапрасну и вообще чаще молчала, а если и говорила что-нибудь, то взвешивая слова, правильно строя фразы, спокойно и красиво.
«Да, — подумал Климов, — лучше ее не бывает и быть не может». И глубоко вздохнул.
— Вечером мы пойдем в бар, — сказала Люся решительным тоном.
Климов снова вздохнул и покорно согласился. Ему было все равно. Он привычно положился на волю женщины. Так было легче, не надо было решать самому сотни малых проблем. Женщина знает, женщина умеет, женщина решит. А он — ребенок, дитя, почти что ангел в своей бесплотности и покорности.
— У меня нет чистой рубашки, — тихо сказал он. — И стирального порошка тоже нет.
— Ну, Климов! — осуждающе сказала она. — Не мне же стирать твои рубашки.
Они долго гуляли, заходили в магазины, она выбирала, он платил, потом зашли в кино и смотрели, как люди, получив свою пулю, умирают мгновенно и беспечно, словно бы смерть для них такое же привычное дело, как сон и еда.
Вечером они пошли в бар. Климов был гладко выбрит, галстук завязан безукоризненно, туфли начищены. Он нравился самому себе, и остальное его не интересовало.
Перед сном она попросила показать фотографии жены и детей. Он слегка перепил в баре и долго копался в альбомах и папках.
— Не знаю, — сказал он. — Куда-то делись.
— Она подала на алименты? — спросила Люся, надевая принесенный из дома халатик.
— Отказалась. И вообще она забыла меня.
— Ну и дура, — сказала Люся. — Ну и хорошо, что дура. Забудь и ты. А фотографии найди. Мне интересно.
На другой день была суббота, и Люся заставила его заниматься стиркой, уборкой, сама же быстро перезнакомилась с соседями, которых Климов едва помнил в лицо, и казалось временами, что он с Люсей живет уже много лет, но Климов отгонял эту мысль и все чаще его раздражала та или иная черта в ней, не сходная с его женой.
С тоской занимаясь непривычной работой, Климов вспоминал о том благословенном времени, когда все это было далеко от него, и если он что-нибудь делал, то так нарочито неумело, что жена молча отстраняла его и заканчивала сама. Он знал, что она презирает его за эту слабость, но противиться ей не умел да и не хотел.
«Одна жизнь, — думал он, неловко выжимая белье, — одна судьба, одна женщина. Судьба должна быть прямой линией, это и есть счастье. Для чего мне эта женщина, если нет моей, единственной?»
Вечером Люся сидела перед зеркалом и причесывалась. Потом она смывала тушь и тени, стирала помаду — лицо ее изменялось, и становилось видно, что ей давно за тридцать, что она устала и, быть может, больна, и к Климову пришло недоумение: что делает здесь эта женщина? Вот пришел к нему в дом чужой человек, непрошеный, незваный, покрикивает на него, заставляет спать на полу, а сам, как хозяин, расположился перед его зеркалом, призванным отражать только самого Климова, и делает вид, что все здесь принадлежит ему. Климов привык говорить то, что думает, потому что к нему всегда относились, как к слабому капризному ребенку, который может позволить себе роскошь делать все, что ему вздумается. И он спросил Люсю так:
— Ты что делаешь?
— Готовлюсь ко сну, — ответила она, не оборачиваясь.
— Тебе негде спать?
Она обернулась, недоуменно посмотрела на него и пожала плечами.
— Ты как сюда попала? — спросил Климов. — Разве я тебя звал?
— Не хами, — сказала Люся. — Твои шутки не смешны.
— Я не шучу. Я не просил тебя оставаться. Ты мне мешаешь.
— Послушай, Климов, это что — твоя манера разговаривать с женщиной?
— Я хочу знать! — сказал Климов и подошел к ней, встал за ее спиной. В зеркале отражалось ее лицо, а своего он не видел.
— Что ты хочешь знать? — спросила она, перебирая бигуди. Пальцы ее подрагивали.
— Почему ты пришла ко мне? Почему ты не уходишь к себе?
— Скотина! — выкрикнула она и, поднявшись, запустила в него белым цилиндриком.
Лицо ее побледнело, покрылось красными пятнами, и от этого она стала совсем некрасивой. Жена Климова никогда не закатывала истерик, и он даже растерялся немного.
— Ты чего? — спросил он, поднимая рассыпанные бигуди. — Я же хотел спросить.
— Это называется спросить? — срывающимся голосом сказала она. — Я пришла к тебе, я выходила тебя, я отдалась тебе, и этого мало? Ты еще хочешь поиздеваться надо мной, да? Унизить меня за мое же добро?
— Я тебя не просил об этом.
— Негодяй! Неблагодарная скотина!
И непоследовательно разрыдалась. Ни мать, ни жена Климова не умели плакать. Даже дети его только в младенчестве кривили рты капризным плачем, а повзрослев, замыкались в своей обиде и молчали. Из всех близких Климову людей плакал он сам и поэтому не знал, что делать теперь — накричать на нее или пожалеть. Он смотрел на Люсю, на ее искаженную бигудями, ставшую неожиданно маленькой голову, на большие руки, закрывающие лицо, но не испытывал к ней жалости. Она раздражала его. Люся плакала некрасиво, всхлипывая и шмыгая носом, изредка судорожно вдыхала воздух сквозь полусжатые губы, и получалось не то повизгивание, не то поскуливание. Было поздно, выгонять ее из дома казалось несправедливым и жестоким, но оставаться с ней в одной комнате тоже не хотелось, и он сказал так: