Двойная бездна
Шрифт:
Но эти уловки не успокаивали больную совесть, она страдала бессонницей, глухо стонала и то и дело колола тупой иглой в сердце. Чумаков нашарил на столе спички, чиркнул, вгляделся в циферблат часов и мысленно ругнулся. Долгая зимняя ночь не кончалась, солнце не собиралось всходить, и в окнах, выходящих в лес, — ни одного светлого пятна. Короткий треугольник пламени на десять секунд высветил край смятой постели, пепельницу, полную окурков, раскрытую книгу и в последний миг — запрокинутое лицо спящей Ольги. Даже во сне черты ее были напряжены, словно она вот-вот собиралась заплакать. Язычок пламени быстро укоротился, втянулся в черный стерженек и пропал.
«Не надо, — сказал Чумаков своей совести, — перестань изводить меня, лучше поспи, у нас
Совесть сжимала сердце и не отвечала. Это был ее самый изощренный способ — не говоря ни слова, мучить неизвестно за что невысказанными упреками, укоризненно вздыхать и жалобно плакать лицемерными слезами. Все, что она могла сказать, Чумаков знал и сам, он не оправдывался, не пытался ввести ее в заблуждение красивыми фразами и лживыми раскаяниями, но и не поддавался бесконечным жалобам, ибо всерьез олицетворял ее и наделял женскими чертами, а уступить женщине он считал опасным и даже гибельным поступком. Тем более в таком важном вопросе, как спор о смысле жизни.
Вот и теперь, в предутренние ничейные часы, лежа с открытыми глазами на краю дивана, он не спорил с ней и лишь изредка увещевал мягкими словами, как обиженную девочку: «Ну не надо, моя хорошая, успокойся, все не так уж и страшно, это пройдет, ну же, будь умницей».
«Подлец!» — наконец-то вымолвила совесть сквозь слезы. «Ну и ладно, — согласился Чумаков, — ну и подлец, подленький такой, гаденький, мерзкий…» — «Еще глумится!» — всхлипнула совесть сквозь слезы и больно кольнула в сердце.
Чумаков вздохнул, не зажигая света, встал с дивана, медленно, как лунатик, побрел с вытянутыми фуками по темной комнате и, конечно же, наступил на щенка по имени Василий Васильевич. Щенок звонко взвизгнул, а потом заскулил, постукивая передними лапами о пол.
— Бедный мой, — нежно сказал Чумаков, на ощупь нашел щенка и прижал к себе.
Василий Васильевич не умолкал и даже попробовал неумело тявкнуть, тычась носом в лицо Чумакову. Тот сделал еще один шаг и споткнулся о раскладушку, больно ударив ногу. Петя заворочался на ней, заскрипел пружинами и хрипло спросил:
— И чего шарашишься?
На другой раскладушке проснулся Сеня и тут же попросил пива или хотя бы холодной воды. Петя, раздражаясь, запустил в Сеню подушкой, но промазал в темноте и угодил в клетку с морскими свинками, отчего они подняли визг и скрежет зубовный. В соседней комнате забормотал разбуженный дедушка, а скворец заговорил в неурочный час.
— Сумасшедший дом, — у внятно сказал он. — Всех убью, один останусь.
Чумаков замер посреди комнаты со щенком в руках и терпеливо ждал, когда утихнет шум, чтобы двинуться дальше. Но зажглась настольная лампа — это Ольга проснулась и теперь терпеливо всматривалась в темноту.
— Тебе плохо? — спросила она. Не дождавшись ответа, встала, накинула халат и быстро нашла валидол. — Разбудил бы меня сразу.
— Эх, Вася, Вася, — проворчал Петя, — вечно ты хочешь, чтоб лучше, а выходит хуже.
Ольга принесла Сене воды, подложила подушку под голову Пете, погладила морских свинок, прошла на цыпочках в комнату дедушки, шепотом спросила его о чем-то, закрыла платком клетку скворца, унесла щенка в коридор и убаюкала его ласковыми словами, а Чумаков так и стоял посреди комнаты, прислушиваясь к затихающей боли, пока Ольга не взяла его за локоть и не отвела на кухню.
— Посиди у форточки, — сказала она, — дыши ровно и глубоко.
— Кто из нас врач, я или ты? — проворчал Чумаков, но послушно исполнил все, что сказала она, не воспротивившись, когда на плечи легла заботливая шаль.
— Иди, — сказал он, — спи, еще рано. Я посижу, подышу. Мне хорошо.
«Это правда?» — спросила она одними глазами, покачала головой, не веря, и неслышно ушла, прикрыв дверь. Чумаков прислонился спиной к стене, вытянул ноги, закрыл глаза и увидел глупый сон.
Во сне его вербовала иностранная разведка. Седеющий резидент лениво перебирал позванивающие хирургические инструменты, курил трубку и пускал дым красивыми
И тут Чумаков увидел летящую вилку. Она летела с северного магнитного полюса, строго по силовой линии развернув свое узкое блестящее тело с четырьмя надраенными и отточенными лезвиями. Тонкий протяжный свист опережал ее полет, она была великолепна и смертоносна, как баллистическая ракета, и Чумаков понял, что вилка нацелена в его грудь и уклониться ему не удастся. Все же он спросил профессора: «Это ко мне?» — «К тебе», — ответила совесть с лицом Ольги. Она сидела напротив, сплетя руки под подбородком, и с укоризной смотрела на него, словно хотела высказать что-то горькое, но не говорила, по обыкновению своему, жалея его больше самой себя. «Но почему вилка? — успел обидеться Чумаков. — Я же хирург, а не повар. Это унизительно». Замедлив полет, вилка влетела в открытое окно. Теперь она уже не летела, а продвигалась в воздухе — прекрасное мельхиоровое оружие с литым орнаментом на ручке в виде перевитых листьев аканта. Чумаков смотрел на нее, с печалью понимая, что ему не совладать с магнитным полем всей планеты, движущим вилкой, и что вот-вот все четыре острия вонзятся в кожу, пройдут сквозь тело и устремятся с прежней силой к южному магнитному полюсу. «Ты готов?» — спросила его совесть почти участливым голосом. «Всегда», — гордо ответил Чумаков и закрыл глаза.
Вернее, открыл, потому что проснулся — если не в холодном поту, то с тревогой на сердце, и без того ноющем. Сон не приблизил рассвета, зимнее небо было по-прежнему непроницаемо, и в будущий день пока не верилось.
Чумаков не любил этих предрассветных часов, которые частенько приходилось коротать без сна, дома — из-за предательской бессонницы, в больнице — из-за больных, умирающих обыкновенно в это время, когда рвутся последние нити, держащие человека на земле. Он был хирург и не мог не любить своей работы, и не мог отказать себе в удовольствии проклинать ее то и дело, особенно после многочасовых операций, когда, казалось, сила и выдержка уже на пределе, пальцы не гнутся, пот стекает по лбу, ноги настойчиво требуют холодной ванны, а тело — мягкого дивана, или хотя бы продавленной раскладушки, и вот уже видишь финиш, уже радуешься тому, что не только больной, но и ты выдержал напряжение, как вдруг замечаешь, что анестезиолог сильнее прежнего начинает суетиться вокруг своих аппаратов, покрикивает на сестер, посылает за подмогой и, махнув раздраженно рукой, говорит: «Оставьте его в покое, брадикардия…» И проходит еще с полчаса, а ты, остро сознавая свою ненужность, со злостью срываешь перчатки, бросаешь их в раковину, закуриваешь и уходишь прочь из ненавистной операционной.
И что стоят все эти красивые слова о самой гуманной профессии, эти слезливые газетные строки о всяких там чутких пальцах, щедрых сердцах и прочей дребедени, когда вот так заканчивается ночь и весь твой труд летит к чертям собачьим, если не дальше, но дело даже не в работе и не в усталости, бог бы с ними, а в том, что одним человеком на земле становится меньше, ты не оправдал надежд и хочешь не хочешь, а приходится признаваться, что хлеб свой ешь даром и пора уходить в ночные сторожа или, по меньшей мере, — в сексопатологи.