Двойной портрет
Шрифт:
— Не понимаю.
— Этаких в мокрую простыню завязывают и в Белы Столбы везут. Он — притверженный.
Надо было идти за Оленькой, а Черкашина все говорила с бабкой. Не добившись толку, она побежала к Марусе. Девочки играли во дворе. Маруся, спокойная, добродушная, тоже сказала, что Анатолий Осипович с Петей пошли обезоруживать ревнивого мужа.
— Вообще, надо бы в милицию позвонить, — сказала она.
— А где она живет, эта Цыплятникова?
— Далеко. Аккурат у пруда.
Ольга Прохоровна вернулась, накрыла на стол и села
Оленька что-то рассказывала звонко и, рассердившись, что мама не слушает, полезла к ней на колени и с силой повернула к себе ее голову.
— Мама! Да мама же!
— Сейчас, Оленька, — сказала она и, накинув пальто, вышла за калитку.
Никого не было на дороге с припорошенной колеей. Редкие овальные куски снега лежали на елях. Было тихо; дятел где-то постучал и замолк. Лес темнел успокоительно, мягко. Но она волновалась.
Лепестков приехал в восьмом часу, и Ольга Прохоровна накинулась на него, как будто он был виноват в том, что Остроградский пошел выручать какую-то старуху.
— Сам же говорил, что ему надо держаться подальше от милиции!
— Ничего не понимаю.
Ольга Прохоровна объяснила. Она была очень бледна.
— Надо пойти за ним.
Лепестков искоса посмотрел на нее и опустил глаза.
— Да?
Каждые два-три дня он привозил для Анатолия Осиповича библиотечные книги и сейчас привез много книг в большом заплечном мешке. Твердо ступая, он прошел в его комнату, вынул книги и положил их на стол.
— Куда идти?
— Никуда, — ответила она с раздражением. — Вы устали. Садитесь, будем обедать.
Лепестков молча надел полушубок, треух и вышел.
Через полчаса Ольга Прохоровна увидела их из окна.
Остроградский, похожий на старого рабочего в своих ватных брюках и распахнутой телогрейке, что-то живо рассказывал. Лепестков слушал его, опустив голову, не улыбаясь. За ними ковыляла бабка с раздувшимся от любопытства носом.
Ольга Прохоровна засмеялась. Ей и потом все время хотелось смеяться, хотя в том, что рассказал Остроградский, не было ничего смешного. Ревнивый гражданин оказался худеньким пареньком лет двадцати четырех, едва ли не студентом. Он действительно хотел застрелить жену. О предстоящем свидании ему сообщила соседка Цыплятниковой, тоже работница пекарни, но не из моральных побуждений, а потому что завидовала Цыплятниковой, получавшей за комнату пятьдесят рублей в месяц.
— И действительно был вооружен?
— Да. Старым наганом. И откуда только у него взялся?
— Стрелял?
— Да нет! Как только увидел милиционера, бросил наган в снег и заплакал.
— А вы не подумали, что милиционер может заинтересоваться вовсе не этим студентом, а вами?
— Подумал. Я сперва было не пошел. Но потом мне очень захотелось.
Все засмеялись, и даже сумрачный Лепестков улыбнулся.
— Теперь его в Белы
— Бабушка, садитесь с нами, пообедайте, — ласково сказала Ольга Прохоровна.
Остроградский поднял брови. До сих пор между бабкой и Ольгой Прохоровной были несколько натянутые отношения.
Бабка села и за весь обед никому не дала сказать ни слова.
— Мне без полтора года восемь десятков, — сказала она, захмелев после первой же рюмки. — А почему? Потому, что я в бога верю. Наш бог — староверский. Наша вера от вашей — крепкая.
37
Остроградский заметил — этого нельзя было не заметить, — что Ольга Прохоровна была необычно оживлена в этот вечер, а Лепестков, наоборот, молчалив и подавлен. Она часто смеялась, завитки белокурых волос упали на лоб, в тонком лице замелькало что-то отчаянное, беспечное.
— Пусть бы все делали, что им нравится, — сказала она, когда разговор вернулся к тайным свиданьям и ревнивому мужу. — Эх, вот бы жизнь была!
Она, смеясь, посмотрела на Лепесткова, и он покраснел, опустив глаза.
«Поссорились», — решил Остроградский. Последнее время Лепестков стал далеко не так часто приезжать в Лазаревку, как прежде. Он очень похудел, в яйцеподобном лице обнаружились проломы, а во всей плотной, крупной, неуклюже-стремительной фигуре — костлявость. По-видимому, между молодыми людьми были сложные отношения.
После обеда Остроградский пригласил было Лепесткова к себе, но Ольга Прохоровна вдруг не пустила их, заявив, что сегодня она не позволит им говорить о делах.
— Почему бы нам, например, не послушать музыку? — весело спросила она. — Миша, я знаю, не танцует. А вы, Анатолий Осипович?
Он сразу же подхватил этот тон:
— Танцую. По меньшей мере, танцевал лет пятнадцать тому назад. Нет, меньше! На Красной площади, в День Победы. Миша, покрутите приемник, а я пойду и надену новый костюм.
— Не нужно, я шучу. Наверно, и сама разучилась. Лучше почитаем стихи.
— А вы любите стихи?
— Очень.
И Ольга Прохоровна рассказала, как школьницей часами бродила по лесу, читая стихи.
— А еще я любила лежать на полу с раскинутыми руками.
— Зачем?
— Не знаю. У горящей печки. Лежала и думала. Вы помните что-нибудь наизусть?
Остроградский сказал, что в лагере на вечере самодеятельности читал отрывок из «Войны и мира».
— Наизусть?
— Да. Я любимые страницы помню наизусть.
— Ну, прочтите.
— Нет, это длинно. Еще я читал Блока. Хотите?
— Да.
—Он прочел «Под насыпью во рву некошеном».
— Как хорошо! — сказала Ольга Прохоровна и вздохнула.
Лепестков собрался уезжать, и она — это было впервые — стала с жаром уговаривать его остаться.