Двойной портрет
Шрифт:
— Ну, пожалуйста, Миша! Мы еще посидим, поболтаем! Я вам застелю в столовой. Анатолий Осипович, скажите ему.
— Конечно, оставайтесь, Миша. Ведь вы еще хотели рассказать мне о вашей книге.
Лепестков стоял неподвижно.
— Нет, мне нужно, — наконец глухо сказал он.
— Я вас не пущу!
Он надел полушубок и остановился, зачем-то крепко сжимая треух побелевшими пальцами. Потом стремительно, плечом вперед, двинулся к двери. В овале оттаявшего окна Остроградский увидел его мелькнувшую, пересекающую двор фигуру.
— И бог с ним! — сказала
— Это звучит, как «черт с ним», — сказал Остроградский.
Она расхохоталась.
— Может быть! Он прекрасный человек. Но утомительный, правда?
— Ничуть.
— Ну, ладно, ничуть. Хотите еще выпить?
— Ого, — сказал Остроградский тихо. — Ого!
— Ну, что «ого»? Хотите или нет?
— Конечно, да.
Она налила себе и ему задрожавшей рукой.
— Вот и все. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Остроградский ушел к себе, но не стал ложиться, а сел у незадернутого окна, за которым были темный двор и грубые почерневшие лапы елей с белыми пятнами снега и дрожащие просветы месяца, который старался спрятаться от Остроградского за быстро бегущими облаками. «Лепестков ревнует ко мне, чудак, а она сердится, — вот откуда это волнение и стихи, и «пусть бы все делали, что им нравится», и глаза. И я бы на его месте ревновал, да еще как! Сидел бы, как тот парнишка, с наганом у окна и ждал поезда семнадцать сорок».
И он стал думать о том, как ему хотелось понравиться Ольге Прохоровне, сперва бессознательно, а потом нарочно: он давно не рассказывал о себе с таким наслаждением, давно не говорил так много о музыке, о литературе. Да, да, ему хотелось, чтобы она заслушивалась его, притихнув, сжавшись в старом ободранном кресле! Он старался внутренне приблизиться к ней и чувствовал, что это удается ему, может быть, потому, что и она понимала, что ему нужен не только ее интерес и волнение, но она сама, с заколотым и все-таки всегда рассыпающимся узлом волос, с беспечным смехом и нежными, разъезжающимися глазами. Разве она не сказала однажды, что никогда и ни с кем ей не было так интересно, как с ним.
Он посмотрел на Иринин натюрморт, который менялся, как человек при вечернем свете — кувшин становился старше, темнее, цветы скромно сияли на сливающемся, исчезающем фоне. «Откуда я привез ей этот кувшин? Ах, да! Из Сванетии. Она не поехала тогда со мной, ждала Машу».
— Ну что ты, конечно же, нет! — сказал он этим цветам, кувшину, этим грубым доскам стола, которые тоже выглядели совсем иначе, чем днем.
38
С вокзала Лепестков поехал не домой, а в магазин «Грузия», где у знакомого продавца купил «Саперави». Для Баевой, которая предпочитала сладкие вина, он взял «Мускат». Она жила рядом с «Грузией»; он позвонил ей, она пришла утонувшая в шубе, похожая на игрушечного мохнатого зверя. Они купили балыку, ветчины, икры и много других вкусных закусок, на которые у него не хватило денег, так что Людмиле Васильевне пришлось на минутку вернуться домой.
— Свадьба? — спросила она, когда погрузившись в машину, заваленную пакетами, они поехали на Ордынку.
— Проводы, — ответил он серьезно.
— Далеко?
— В Антарктику.
Людмила Васильевна засмеялась. Но было что-то очень невеселое в том, как Лепестков, приехав с ней на Ордынку, принялся прибирать в комнате и накрывать на стол. Помедлив немного, она снова спросила:
— Что-нибудь случилось?
— Ровно ничего.
— Ой ли!
— Право же!
— И нельзя помочь?
Он слабо усмехнулся.
С Проваторовым невозможно было договориться по телефону, потому что после работы он возился со своими рыбами и оторвать его от этих рыб, важно дремлющих в огромных освещенных аквариумах, можно было только силой. Так Лепестков и сделал: приехал, надел на Проваторова шубу и: посадил в такси,
Кошкин, которому он позвонил от Проваторова, согласился сразу.
— У меня гостит племянница, — сказал он. — Я привезу ее с собой, хорошо?
Юра Челпанов пришел, когда садились за стол.
Так начался этот вечер — весело, но неопределенно. Никто не понимал, по какому поводу Лепестков позвал гостей и что должно было произойти в его боковушке.
Разговаривали ни о чем, смеялись, шутили. Но в шутках чувствовался оттенок ожидания. Ничего не ждала только племянница Кошкина, которая, кажется, не сомневалась в том, что московские ученые собрались в честь ее приезда. Племянница оказалась артисткой минского драматического театра. Она вертела лохматой рыжей головкой, много пила и кокетничала со всеми, даже с Людмилой Васильевной, которая покатывалась со смеху, едва та открывала рот. В большом, красивом, седом Проваторове артистка заподозрила драматический талант и сказала, что с такой внешностью он должен работать не в каком-то ВНИРО, а играть Ричарда Львиное Сердце. Эта артистка чуть не заставила Лепесткова отказаться от затеи, ради которой он позвал друзей. Но он не отказался.
Его книга была еще далеко не закончена, и он не решился бы устроить чтение так скоро, если бы не другое, важное решение, которое могло на неопределенно долгий срок изменить его жизнь.
— Вот только боюсь, не соскучилась бы... — Он забыл, как зовут племянницу Кошкина.
— Ерунда. Леночка как раз нуждается в некоторых научных представлениях, чтобы окончательно покорить любителей джаза, — возразил подвыпивший Иван Александрович. — В крайнем случае, она немного поспит. Дать тебе подушку, Леночка?
Артистка с гордостью отказалась, и Лепестков, отодвинув в сторону грязную посуду, положил рукопись на стол.
Он не сразу начал читать. Волнуясь, он долго устраивал над столом чертежную лампу, вытягивая и сгибая ее длинную шею. Его румяные длинно-круглые щеки слегка побледнели, вьющиеся некрасивые волосы как-то отдельно повисли над лбом, напоминая парик...
— Алексей Сергеевич, ведь можно не сомневаться в том, что вы принимаете участие в организации антарктической экспедиции? — спросил он, когда все разошлись, кроме Проваторова, не любившего рано уходить из гостей.