Двухчасовая прогулка
Шрифт:
Насилу дождавшись вечера, он позвонил и горячо, искренне извинился.
— Мне смертельно хочется попросить вас не сердиться. Но я знаю, что это невозможно, и поэтому сердитесь, только ради бога, не очень.
— Я не сержусь. Вы были вежливы. И вообще это было забавно.
— Правда? Ну тогда все хорошо. Дело в том, что мне вдруг до смерти захотелось, чтобы та прошлогодняя сцена повторилась. И я решил...
— Об этом нетрудно догадаться, — смеясь, сказала Маша. — Вы решили съездить за мной, поставить в очередь
— Так вы не сердитесь?
— Да нет же! Более того: я уже многое узнала о вас.
— Каким же образом?
— Вы знакомы с Верой Николаевной Поповой?
— Нет.
— Это мой лучший друг. Она замужем за сотрудником вашего Института, мы вместе ездили в больницу, и в разговоре я спросила о вас. Его фамилия Ватазин.
Петр Андреевич не мог удержаться от изумленного восклицания:
— Георгий Николаевич?
— Да.
— Прекрасный человек и глубокий ученый.
— Точно так же он отзывался о вас. И даже еще более лестно.
— Как его здоровье?
— Он поправляется. Вы ведь знаете, у него третий инфаркт.
«Я-то знаю больше», — подумал Петр Андреевич.
— Выписывается на днях.
— Слава богу.
Казалось, время было проститься, но оба медлили, и неловкое мгновение прошло, когда Коншин спросил:
— Надеюсь, вы разрешите мне когда-нибудь увидеть вас не через дверь?
— Буду рада. Я работаю, но часто дома. Машинистка. Кстати, как раз переписываю докторскую Ватазина.
— Так когда же?
— В субботу.
И они встретились, но при других обстоятельствах, бесконечно усложнивших жизнь Коншина и заставивших его глубоко оценить новое знакомство.
25
Теперь неприятности отнимали почти все рабочее время. За каждой из них Коншину мерещился — не без основания — вежливый человек, никогда не повышающий голоса, седеющий, с большим благородным лицом, как бы озаренным ярко-голубыми глазами. Еле различимый за спиной Врубова, он тем не менее сумел за последний год занять в Институте совершенно особенное положение.
По плану международного сотрудничества работники отдела должны были выезжать за границу для работы в симпозиумах и конгрессах, и всякий раз — не без участия Осколкова их имена вычеркивались и заменялись другими.
Когда приглашение получал сам Коншин — это случалось часто, — Осколков не решался действовать открыто. На уровне Института и райкома поездка получала полное одобрение, а в Академии или даже в министерстве срывалась по неясным причинам, которые Коншин не умел и не желал выяснять.
Премии, выдававшиеся из директорского фонда, но почему-то проходившие через руки Осколкова, обходили отдел, и это иногда доводило Коншина до бешенства.
Просьба о премировании часто была связана с завершением цикла важных работ, и в список обычно включались и технические работники, низко оплачиваемые вопреки тому, что они работали не за страх, а за совесть. Так, он однажды схватился с Осколковым из-за уборщицы, которая была абсолютно необходима отделу и отказывалась работать за шестьдесят рублей в месяц.
Заявки на заграничную аппаратуру неизменно оставались без ответа, а когда аппаратура все-таки появлялась, директор под каким-нибудь предлогом передавал ее другому отделу. Иногда это происходило втайне от Коншина, где-то за кулисами, в глубине громадного Института.
Способные студенты, работавшие у Петра Андреевича, получали отказ, когда после окончания вуза они просили направить их в его отдел.
Были и другие нелепости, придирки, прямые и скрытые подлости, столкновения и недоразумения.
Наконец, впервые скользнули показавшиеся Коншину невероятными слухи, которые заставили его подумать, что, может быть, стоит заранее обратиться к друзьям покойного Шумилова, имена которых были известны биологам всего мира. Они-то понимали предсказывающее значение его работ, они умели оценить само существование отдела как долг перед его памятью и, следовательно, перед наукой.
Впрочем, на основании слухов, да еще казавшихся невероятными, обращаться к ним было и невозможно и бесполезно.
26
В печальных и тревожных снах, когда уже ничего нельзя было изменить, он улетал, взмывал вверх, легко владея собой, и полет неизменно связывался с чувством простора и счастья. Еще мать говорила ему, что летание во сне означает, что дети растут. Значит, в свои зрелые годы он возвращался к детству, потому что в эти минуты чувствовал ничем не замутненную, естественную, может быть, свойственную только младенцам свободу.
С этим-то желанием улететь он вошел в кабинет Врубова, который встретил его, как всегда, с той искусственной вежливостью, за которой можно было предположить и демагогический ход, и скрытую угрозу.
За директорским столом сидели, кроме Врубова, три его заместителя — Павшин, Сенявин (чем-то похожие друг на друга, чернявые, худощавые, с чубами) и Осколков, подтянутый, спокойно и уверенно поглядывающий по сторонам. Народу было много — секретарь парторганизации, кадровик, председатель месткома, кто-то еще и еще — эти сидели за длинным столом для совещаний.
В свои семьдесят лет Врубов был еще, что называется, видный мужчина. Не согнулся, двигался свободно, и его походка, высокий рост, умение держаться внушали невольное уважение. Костюмы и в молодости и в старости сидели на нем прекрасно. «Выдавали» его почему-то только совершенно голая круглая голова да привычка часто оглядываться. Проницательный взгляд угадывал неуверенность за его покровительственной манерой держаться.