Двуллер-2: Коля-Николай
Шрифт:
– Эй, Копченый, – обратился к кому-то толстенький человечек. – Дай ему хлеба. У тебя же всегда есть…
Грядкину и правда дали кусок оставшегося еще от обеда хлеба. Грядкин вдруг почувствовал, что проголодался: да и то – ел-то только утром. Хлеб был хороший, городской. Он отломил кусочек и стал потихоньку его жевать. «Ну что ж, – подумал Грядкин. – И здесь люди живут»…
Уже через пару дней он привык к камере так, что воля казалась ему сном. В крошечной камере он был пятым. Потом к ним добавили еще шестого, так что спать на нарах приходилось лежа на боку. Из сокамерников двое были молодыми парнями, первый раз залетевшими за решетку еще в юности и с тех пор ходившие в тюрьму, как на работу. Один
Если бы не наркоманы, в камере целыми днями стояла бы полная тишина. Люди молчали – у каждого была своя беда, никто не хотел чужого груза на свою измученную душу. Самыми тяжелыми днями были выходные – никого не вызывали на допрос, так что даже таких событий в эти дни не было. Выходные в камере звали «мертвыми» днями. Где-то было радио, но слышно его было лишь если играли скрипки, да еще доносился иногда сигнал точного времени. Часов при этом ни у кого не было. Обитатели камеры, ориентируясь на это «начало шестого сигнала», пытались высчитывать время, но скоро сбивались, а потом и вовсе махнули рукой.
После этой, первой, было много других камер – Грядкина возили из одного города в другой, по следам его «гастролей». В каждом городе он сидел под следствием, в каждом городе ждал суда. Еще тот толстенький человечек в самой первой камере пояснил ему доброту российского уголовного кодекса.
– Это ты в Америке получил бы девяносто лет… – сказал он. – А у нас больший срок поглощает меньшие, так что отделаешься легко!
Грядкин и сам знал про это – все же в прокуратуре работал. Но и шесть лет, «корячившиеся» ему, пугали его, казались громадным сроком. При этом он совершенно не думал о том, о чем, казалось, должен бы думать целыми днями: об Ирине, о том, как все у них сложилось и почему, о том, дождется ли она его. Мысли эти были заперты где-то в железном ящике сознания на большой замок. Иногда у него были лихорадочные приступы: ему казалось, что надо только подумать, и он сумеет обмануть всех – судью, прокурора, государство. Он придумывал какие-то уловки, готовил речи на последних клочках бумаги, составлял вопросы, разыгрывал в голове целые спектакли, на которых умело ставил в тупик и судью, и прокурора. Однако в жизни из этих спектаклей не получалось ничего: судьи говорил, что вопросы не существенны и к делу не относятся, прокуроры откровенно зевали, смотрели на часы. Грядкин понял, что участь его предопределена. Именно так и думал – участь предопределена (всплыло из какой-то читанной давным-давно книжки). Он говорил себе, что раз так, надо успокоиться и впасть в спячку, в анабиоз, переждать эти месяцы, годы. Иногда это удавалось. Но иногда на Грядкина накатывало: он снова начинал придумывать каверзные вопросы судье, просил встречи с адвокатом.
Весной его привезли в тот город, где они встречали с Ириной свой первый Новый год, где жили его родители. Грядкин думал, что надо им как-нибудь дать о себе знать. «А то думают поди, что помер… Или для них лучше, если бы я и правда помер?» – думал Грядкин: хоть и звенели до сих пор в ушах отцовские слова, но все же не верил он в них до конца. Когда его вызвали на первый в этом городе допрос, Грядкин вдруг понял, что лицо адвоката ему знакомо. Мало того – и адвокат смотрел на него круглыми глазами. Потом, правда, отвел взгляд, и делал вид, что видит Грядкина в первый раз, но Грядкин-то уже вспомнил: Прокопьев!
Когда допрос кончился, Прокопьев спросил у следователя, можно ли ему пообщаться
– Дааа… – понизив голос, протянул Прокопьев, – вот уж кого не ожидал здесь увидеть, так это тебя, Николай Викторыч…
– А уж как я не ожидал себя здесь увидеть… – усмехнулся Грядкин.
– За что же тебя?
– Так в деле все написано…
– Ну да, ну да… Мошенничество. Покупали и не платили. Использование подложных бланков и печатей. Ишь ты… Бланков и печатей…
Тут Прокопьев поднял на Грядкина глаза. Грядкин слегка улыбнулся и кивнул. Они поняли друг друга. «Не утерпел, не утерпел…» – подумал Прокопьев.
– Я тебе могу чем-нибудь помочь? – спросил он.
– Съездите к родителям… – попросил Грядкин. – Скажите, что я здесь. Пусть хоть не теряют…
– Хорошо… – сказал Прокопьев. – Скажу.
Грядкин тут же написал родителям коротенькое письмо. Признавался, что в тюрьме, но уверял, что ни в чем не виноват.
Через два дня Грядкина вызвали из камеры для встречи с адвокатом. Уже по сочувственному его взгляду Грядкин понял, что хороших новостей нет.
– Ходил я к твоим родителям… – сказал Прокопьев.
– И что? – спросил Грядкин.
– Отец дал тебе 500 рублей и велел передать, что это – все… – значительно проговорил Прокопьев. – Знать он тебя не знает, видеть не хочет. Я попросил было собрать характеристики на тебя от соседей, но они сказали, что ничего такого делать не будут – не хотят позора. И велели больше мне к ним не приходить.
Грядкин молчал. Глаза его тускло мерцали на дне черных колодцев. Прокопьев посмотрел в эти глаза и вздохнул – ему было все же жаль этого парня.
– Вот возьми… – достал он из портфеля какой-то пакет. – Жена тебе собрала домашнего.
Он еще помолчал, а потом сказал:
– Не ту грядку ты выбрал, Коля, не ту…
– Ничего… – проговорил Грядкин. – Пробьюсь…
Глава 7
– Что это? Что это, а? Это ты кому, сука, пишешь такие слова – «Любимый, вся твоя»?! Что-то мне ты такого уж сколько лет не говорила! Что, проститутка, хахаля завела?!
Радостев бушевал. На столе лежал сотовый телефон, тот самый, который Грядкин как-то раз купил Ирине. Тут же лежало и его тюремное письмо. Ирина с тоской подумала, что незачем было приносить это все домой. Но прятать было негде – работа у Ирины была теперь такая, что ничего своего она там не оставляла, боялась – пропадет.
У стены, злорадно ухмыляясь, стояла Ольга. Ирина поняла, что сноха и отыскала телефон и письмо. Не велик, впрочем, был тайник – в ванной на полке, в дальнем углу, за старыми банками и емкостями с разной бытовой химией она положила этот пакетик. Чего Ольгу понесло туда? «Шарится, везде шарится, сволочь…» – с ненавистью подумала Ирина.
– Что это за «Коля-Николай» такой, а?! – свирипел Радостев.
– Тебе-то какое дело? – пока спокойно ответила она. – Ты чего вдруг всполошился? Я же жена, не бутылка, бутылку-то у тебя никто не отнимает, бутылка-то от тебя никуда не уйдет… А жена тебе уже лет десять не нужна.
– Да какая ты жена! – завопила гнусавым голосом Ольга.
– Ты-то вообще заткнись! – тут же ответила Ирина. – Иди к себе домой и горлопань на пару с мамочкой.
– Ах ты ж… – ахнула Ольга. – И что это он тебе пишет? – Радостев взял письмо. – «Любимая», «Целую все твои родинки!» Ты, блядь подзаборная, забыла все добро, которое я тебе сделал? Из какого говна я тебя достал?!
Ирина вспыхнула.
– Какое добро, какое? – закричала она, уже не сдерживаясь. – Ты пить начал чуть не сразу после свадьбы и не просыхаешь до сих пор. Ты на чьи деньги жрешь, скотина? На мои, на мои! Тебе котлетки-то чего-то поперек горла не встают, проскальзывают!