Дядя Бернак
Шрифт:
Теперь в маленьком круглом зеркале отражалось длинное истощенное старческое лицо, а когда я обернулся к окошку и посмотрел туда, где некогда белели палатки стотысячной армии, где некогда царило оживление, – теперь тянулись унылые, пустынные холмы. Трудно поверить, что великая армия рассеялась, как легкое облачко в ветренный день, тогда как мельчайшие предметы этого мещанского жилища сохранилиьс в том же виде! Первым делом после того, как я основался в этой комнате, было послать в Гросбуа за моими скудными пожитками, с которыми я высадился в ту дождливую бурную ночь. Немедленно же мне пришлось заняться туалетом, потому что после милостивого приема императора и уверенности в приеме меня к нему на службу, я обязательно должен был исправить свой гардероб настолько, чтобы не компрометировать себя в глазах богато одетых офицеров и придворных, окружавших Наполеона. Все знали, что Наполеон старался одеваться возможно скромнее и вообще не обращал внимания на свой костюм, но вне вне сомнения также, что даже при
– А, monsieur де Лаваль, – сказал император, приветливо кивая мне головой, – имеете ли вы какие-нибудь известия от вашей очаровательной кузины?
– Нет, Ваше Величество, – ответил я.
– Боюсь, что ее усилия будут тщетны. Я от души желаю ей успеха, потому что совершенно нет оснований опасаться этого ничтожного поэта, Лесажа, тогда как тот другой очень опасный человек. Но все равно, пример должен быть показан на ком-нибудь!
Постепенно стемнело, и Констан появился, чтобы зажечь огонь, но император просил не делать этого.
– Я люблю сумерки, – сказал он. – За ваше долгое пребывание в Англии, m-r де Лаваль, вы, я думаю, тоже привыкли к тусклому свету. Я полагаю, что разум этих обитателей острова так же тяжел, как их туманы, если судить по той чепухе, которую они пишут про меня в своих противных газетах! С нервыным жестом, обыкновенно сопровождавшим внезапные вспышки гнева, он схватил со стола лист последней лондонской газеты и бросил его в огонь.
– Издатель! – вскричал он тем же сдавленным голосом, каким вел свое объяснение с провинившимся адмиралом в первый момент нашей встречи. – Кто он такой? Чернильная душа, несчастный голодный писака! И он смеет рассуждать, как имеющий большую власть в Европе. Ох! как надоела мне эта свобода печати! Я не знаю, многие желают установить ее у нас в Париже, в числе из и вы, Талейран! Я же считаю, что из всех газет нужен только один официальный орган, через который правительство может сообщить свои решения народу.
– Остаюсь при особом мнении, Ваше Величество, – сказал министр. – По-моему, лучше иметь открытых врагов, чем бороться со скрытыми, да и к тому же безопаснее проливать чернила, чем кровь! Что за беда, если ваши враги будут злословить о вас на страницах газет, – они ведь бессильны против вашей стотысячной армии!
– Та, та, та! – вскричал нетерпеливо император. Можно подумать, что я получил свою корону от моего отца, ьывшего до меня императором! Но, если бы это даже было так, это все равно не удовлетворило быгазеты. Бурботы разрешили открыто критиковать себя, и к чему это привело их? Могли ли они воспользоваться своей швейцарской гвардией, как я воспользовался своими гренадерами, чтобы произвести переворот 18-го брюмера? Что сталось бы с их драгоценным Национальным собранием? В это время одного удара штыка в живот Мирабо было бы совершенно довольно, чтобы все перевернуть вверх дном и окончательно изменить ход вещей. Впоследствии только благодаря нерешительности погибли король и королева и была пролита кровь многих невинных людей.
Он опустился в кресло и протянул свои полные, обтянутые белыми рейтузами ноги к огню. При красноватом отблеске потухавших угольев, я смотрел на это бледное, красивое лицо сфинкса, лицо поэта, философа: как трудно в нем было предположить безжалостного честолюбца-солдата! Я слышал мнение, что нельзя найти двух портретов Наполеона, похожих один на другой, потому что каждое душевное настроение совершенно изменяло не только выражение, но и черты его лица. В молодости, когда это лицо езе не обрюзгло и не одряхлело, оно было самым красивым из тех лиц, которые я когдая-либо встречал в течение моей долгой жизни!
– Вы не склонны к мечтательности и не способны создавать себе иллюзий, Талейран, – сказал он. – Вы всегда практичны, холодны и циничны. Я не таков. Сплошь и рядом эти сумерки, как сейчас вот, или рокот моря действуют на мое воображение, и оно начинает тогда работать. Тот же эффект на меня производит и музыка, особенно постоянно повторяющиеся мотивы, какие встречаются в пьесах Пассаниэлло. Под их влиянием на меня нисходит вдохновение, мои идеи становятся шире, мои стремления охватывают новые горизонты. В такие минуты я обращаю свои мысли к востокую к этому кишащему людьми муравейнику; только там можно чувствовать себя великим! Я возобновляю мои прежние мечты. Я думаю о возможности вымуштровать эти массы людей, сформировать из них армию и вести их на восток. Если бы я мог завоевать Сирию, я без сомнения привел бы этот план в исполнение, и, таким образом, судьба целого мира решилась бы со взятием Сен д'Акра! Положив Египет к своим ногам, я стал уже детально разрабатывать план завоевания Индии, и всегда в этих грезах я представлял себя едущим на слоне с новым, сочиненным мною, коранов в руке. Я слишком поздно родился. Быть всемирным завоевателем мог только тот, в ком было присутствие божественности. Александр объявил себя сыном Юпитера, и никто не сомневался в этом. Но теперь время далеко ушло вперед, и люди утратили их былую способность увлекаться. Что бы произошло тогда, если бы я объявил подобные притязания? M-r де Талейран первый стал бы смеяться в руку, а парижане разразились бы градом пасквилей на стенах!
Наполеон не замечал нас и не образался ни к кому из нас, а просто высказывал вслух свои мысли, самые фантастичные, самые чудовищные! Это было именно то, что он называл «Ossianising», потому что при этом он всегда вспоминал дикие, неясные сны и мечты Оccиaна, поэмы которого имели для него какое-то особенное обаяние.
Де Миневаль рассказывал мне, что иногда он говорит о своих сокровеннейших мечтах и стремлениях его души, а его придворные, стоя вокруг него, в молчании ожадают, когда он от этих бредней вернется к своей обычной практическое сметке.
– Великий правитель должен быть законом для всех, – продолжал Наполеон. – Мало уметь пользоватся саблей, нет, нужно управлять душами людей, а не их телами. Султан, например, глава их веры и армии. Многие из римских императоров обладали тою же властью, и мое положение не будет вполне упрочено, пока я не достигну того же. А в настоящее время в Франции в 30-ти провинциях папство могущественннее меня! Только подчинив себе весь мир, можно достичь истинного мира и тишины. Только тогда, когда власть над миром перейдет в руки Европы, и центр ее будет в Париже, а остальные правители будут получать корону из рук Франции – только тогда восстановится нарушенная тишина! Если могущество и власть одного сталкиваются лицом к лицу с могуществом и властью других, то это неизбежно ведет к борьбе, пока одна из сторон не признает себя побежденной. «Географическое положение Франции в центре всех держав, ее богатство, ее история, – все указывает, что именно Франция должна быть этим центром, управляющим другими и регулирующим их взаимоотношения. И в самом деле, Германия разделилась на отдельные части. Россия – страна варваров. Англия представляте собою незначительный по величине остров. Таким образом остается только Франция!
Внимая этим речам, я невольно убеждался в правоте моих друзей в Англии, говоривших, что спокойствие не восстановится до тех пор, пока будет жив этот маленький тридцатишестилетний армиллерист. Наполеон сделал несколько глотков кофе, стоявшего на маленьком столике около него. Затем он снова вытянулся в кресле и, склонив подбородок на грудь, грустно устремил свои взоры на красноватый отблеск огня.
– Если бы все это осуществилось, – продолжал он, – все правители Европы явились бы к императору Франции, чтобы составить его свиту при коронгации! Каждый из низ был бы обязан иметь свой дворец в Париже; пространство, занятое дворцами, тянулось бы на несколько миль! Вот какие у меня планы на счет Парижа, конечно, если он окажется их достойным! Но я не люблю Парижа, и парижане платят мне тем же! Они не могут простить мне, что некогда повел своих солдат против Парижа! Они знают, что я и впредь не остановлючь перед этим. Я заставил их удивляться и бояться меня, но я никогда не мог добиться их любви. А между тем я много сделал для них! Где сокровища Геную, картины и статуи Венеции и Ватикана? Все это в Лувре! Добыча моих побед обогатила Париж и послужила украшению его. Но им нужны перемены, нужен шум побед. Они преклоняются сейчас передо мною, встречают меня с обнаженными головами, но парижане не задумываются приветствовать меня кулаками, если я не дам им нового повода для восхищения и удивления мною. Когда долгое время все было спокойно, я должен был предпринять постройку Дома Инвалидов и этим развлек их на некоторое время. Людовик XIY дал им войны. Людовик XY – доблестных волокит и придворные скандалы. Людовик XYI не создал ничего нового и за это был гильотинирован! Вы помогли мне ввести его на эшафот, Талейран!
– Нет, Ваше Величество, по своим убеждениям я всегда был умеренным! – Однако вы не сожалели о его гибели?
– Да, это верно, но только потому, что вы заняли его место, Ваше Величество!
– Ничто не могло бы остановить меня, Талейран! Я дожден, чтобы быть высшим над всеми. Со мной это всегда было так. Я помню, когда мы составляли условия мира в Кампо-Формио, я был совсем еще молодой генерал, и вот, когда императорский трон стоял в палатке штаба, я быстро вошел по ступеням и сел на него. Я не мог себя принудить думать, что есть что-нибудь выше меня! Я всегда сердцем угадывал свлю будущность. Даже в то время, когда я с моим братом Люсьеном жил в крохотной каморке, на несколько франков в неделю, я знал, что придет день, когда я достигну императорской власти! А ведь тогда я не имел оснований надеяться на блестящую будущность. В школе я не отличался способностями, шел 42-м учеником из 58. Я всегда был способен к математике, но этим все мои способности и ограничивались. Надо правду сказать, что я всегда предавался грезам в то время, как другие работали. Казалось, ничто не могло бы развить мое честолюбиее, тем более, что по наследству от отца мне достался только хороший катар желудка!