Дюма
Шрифт:
Этими трогательными рассказами младший Дюма хотел опровергнуть слухи о сифилисе (для которых сам дал повод) и о том, что у отца было «размягчение мозга». Но Мелани Вальдор он писал иначе: «Мой отец и больше и меньше болен, чем говорят, его тело выздоравливает, но разум в потемках; лишь на мгновения из этого сплошного облака появляется сияющая звезда, какой он был прежде. Жизнь для него лишь механическая функция; он не страдает, не понимает своего состояния, он счастлив и весел. Все его развлекает, ничто его не интересует. Он узнает людей, но сразу же их забывает. Ничто не задерживается больше в этом мозгу. Где был гранит, теперь только песок…»
Это больше похоже на правду и укладывается в картину ишемического инсульта с поражением правого полушария, при котором возможна эйфория и частично сохранены сознание и речь; такой больной живет, не вполне отдавая себе отчет, где и когда, лучше помнит давние события, чем недавние. Так в чем мы подозреваем Дюма-сына? Что он на самом деле морил отца голодом и держал в подвале? Боже упаси! Но все же есть сомнения в том, что больной был так уж безмятежно счастлив
Возможно, он ничем и не интересовался. Но если его сознание было частично сохранено, возможно и другое: порой плакал от бессилия, от того, что не увидит ее — Республику; возможно, спрашивал сына: как там, что делает Гамбетта, куда девался Луи Наполеон? Умирающий Уэллс засыпал посреди разговора, не узнавал знакомых, но писал запрос Нюрнбергскому трибуналу: был ли Троцкий немецким шпионом, как утверждали в СССР? Умирающий, полубезумный Хемингуэй планировал встретиться с Кеннеди — подсказать, как обустроить Америку; интерес к тому, что волновало этих людей всю жизнь, не мог исчезнуть, пока сознание в них теплилось. Возможно, младший Дюма, монархист до мозга костей (Верещагин: «К идеям изменения социального строя Дюма [сын] относился крайне нетерпимо и прямо говорил, что заряженный револьвер в кармане — единственный ответ на все подобные затеи…»), предпочел умолчать о разговорах (спорах?) на политические темы, если они и были. Нам этого не узнать. О внутреннем мире умирающих стариков почти никогда ничего не известно, и мы пишем о их последних днях и даже годах скороговоркой — «В ночь с 27 на 28 июня 1878 года у Гюго происходит кровоизлияние в мозг, от которого он оправился, хотя уже после этого практически не писал ничего нового», — а этот мир мог быть так же сложен и неистов, как и в молодости, просто выразить свои чувства сил уже не было.
Если время — лишь четвертое измерение, значит, мы можем, пусть только в мыслях, дотянуться до любой точки на бесконечной линии, дотянуться до человека в дни его угасания; дотронуться до них, обессилевших, печальных, сказать, как мы их любим, как нам не хватает их… Мы видим: беспомощный великан лежит в постели; но, быть может, он не «немой и застывший труп, который живет без страданий, только чтобы дать время материи дойти понемногу до окончательного разложения» — это негодяй Вильфор так думает, а на самом деле, быть может, он, как Нуартье, страдает, мыслит, слышит; нам только надо сделать усилие, дотянуться, сказать ему, чтобы не беспокоился, не горевал, что в конце концов у них все получилось, у него — получилось…
ИЛЛЮСТРАЦИИ