Дзен-пушка
Шрифт:
И потрусил прочь. Рядом с Арчером заговорил новый голос:
— Я вот думаю, разумно ли было назначать свинью на этот пост. Я заметил, что он выходит из себя, если ему запрещают позабавиться с флотской огневой мощью.
Арчер пожал плечами и обернулся к молодому человеку в блестящем мундире десантника-коммандо.
— Люди привязываются к своей работе, а животные тем паче. К тому же на такой должности нужен увлеченный сотрудник. Свинья или кошка.
Коммандо кивнул.
— Мои гепарды и псы каждый раз рвутся с поводков, стоит нам навестить очередную планету. Им бывает трудно объяснить, почему мы не высаживаемся.
— Нам, по совести, нужно было бы побольше людей.
— Можно подумать, мы сами не знаем! — Коммандо рассмеялся и подвинул к себе листовидное блюдо с нарезанными в форме кубиков свежими
Арчер швырнул пустую колбу в щель мусоропровода и ушел. Перед его мысленным взором, словно на карте, распростерлась галактическая Диадема. Имперские миры свешивались с сияющего звездного берега, как переплетенные щупальца чудовищного осьминога, постепенно истаивая и растворяясь в галактической бахроме — там имперская власть в последнее время ослабевала.
Теоретически Империя владычествовала над всей Галактикой — эта претензия выдвигалась в расчете на время, когда человечество распространится по всему галактическому диску. Фактически же, если посмотреть на Галактику извне, область имперского контроля представилась бы довольно небольшим, хотя и заметным ярким пятном, и суждено ли ему дальнейшее расширение, оставалось для многих вопросом не из легких.
Во-первых — и в том состояла, пожалуй, главная сложность, — рождаемость в Диадеме и ее ближайшем окружении катастрофически падала. Человеческое население Диадемы, которая относилась к остальному человечеству примерно так же, как в давние времена метрополии к колониям (хотя существование подобного политического разграничения никогда не признавали публично), не превышало миллиона. К этим следовало приплюсовать несколько десятков миллионов животных и искусственных интеллектов, участвующих в управлении Империей, и, разумеется, сотни миллионов роботов, имевших жизненно важное экономическое значение, но лишенных гражданства.
Ни животные, ни роботы не отличались ни научной, ни творческой изобретательностью, а миллион человек, размазанный по такому обширному региону, предоставлял слишком мало креативных талантов, чтобы с уверенностью смотреть в будущее. И ситуация только ухудшалась: если ничего не изменится, в следующем поколении людей в Империи останется всего семьсот тысяч. В конце концов население, вероятно, стабилизируется, но Диадема утратит необходимую для отведенной себе роли интеллектуальную потенцию.
Эту трудность решали типичными для Империи методами: с окраинных и вассальных миров, обладавших, как правило, собственными правительствами и населением во многие сотни миллионов, взимали дань деятелями искусства, науки и философии. Насколько успешна была такая методика налогообложения, оставалось предметом дискуссий. Некоторые из кооптированных в Диадему артистов и ученых находили тамошний беззаботный образ жизни отвечающим своему нраву и оставались — особенно выходцы с миров более энергичных, но и более деспотичных. Однако полная свобода, гарантируемая всем подданным Империи в пределах Диадемы (а подданство Империи получали все, кто располагал более чем девяноста процентами человеческих генов), практически обессмысливала противодействие нелегальной реэмиграции, если кто-либо проявлял склонность к ней. Даже угроза покарать родные миры отступников не всегда давала результат.
Таким образом, Диадема, основание человеческого ресурса галактического управления, постепенно подтачивалась. Безразличие, проявляемое к имперской структуре большей частью человеческого населения, ничуть не облегчало жизнь тем немногим, кто выказывал деятельный интерес к сохранению Империи. Поэтому экипажи кораблей имперского флота состояли в основном из молодежи.
Однако же миллион человек, составлявший население Диадемы, занимал почти тысячу миров и при этом ухитрялся удерживать под своей властью еще большее число планет с куда более существенным населением. Это многое говорило об уверенности Империи в собственных силах, хотя имперская структура вне Диадемы поддерживалась лишь перманентно развернутыми в космосе флотилиями (в былые славные дни таких насчитывалось тридцать шесть, а сейчас только пять), которые подавляли мятежи, собирали налоги, наказывали дефолтные планеты и, самое важное, препятствовали сепаратистам в обзаведении собственными звездными флотами.
Офицер коммандос утянулся
— Адмирал, прошу прощения, но я как раз собирался поинтересоваться, сколько вам лет.
Арчер остановился. В дальнем конце салона замерцали цветовые индикаторы интермат-киосков: прибывали гости. Экипажи всех судов Десятого Флота спешили воспользоваться устройствами дистанционного переноса материи, доступными во время крейсерского полета на фитоловых двигателях. Роскошные одеяния и претенциозные парадные мундиры (офицерам от третьего ранга и выше разрешалось самим разрабатывать себе форму) замелькали у всех киосков: новоприбывшие выходили в салон.
— Да нет, вопрос как вопрос, — отозвался Арчер. — Мне в следующий день рождения исполнится двадцать один год. И я уже больше трех лет в ранге адмирала Десятого Флота.
Глава вторая
Видимых прутьев клетка Паута не имела. Прутья бы улучшили его положение. Он бы хоть видел, где заканчивается его темница.
Со стороны казалось, что живет он в скудно обставленной, но удобной комнате и волен покидать ее через любую из двух дверей, а также приближаться к людям или роботам, проходящим через помещение. В действительности его движения были стеснены маленьким пространством в углу, где в полу имелась дырка для туалета. С регулярными интервалами через откидную дверцу в стене поступала пресная пища однородной консистенции. Когда Паут давил на рычаг, из крана текла вода. Иногда он забавлялся с водой, глядя, как она, завихряясь, стекает по углублению в полу в сливное отверстие и пропадает там.
Прутья у клетки были: незримые прутья боли — ослепляющей, колючей боли, вынуждавшей его визжать и скручиваться в комок каждый раз, как пытался он выбраться из своего закутка. Он знал, что эти прутья — действительно прутья, поскольку болевой барьер не был сплошным, и в прошлом, действуя методом проб и ошибок, отыскал промежуток достаточно просторный, чтобы просунуть туда руку почти до плеча.
Паут видел, что остальные люди не стеснены так, как он. Они и не были на него похожи. Не было у них крупных чашеобразных ушей или обезьяньих черт (имя ему дали за удлиненные надутые губы, хотя он и не понимал этого [1] ), не было и слишком длинных рук. Зато у этих людей имелся доступ ко многим приятным вещам, в которых было отказано ему самому. Они часто улыбались и выглядели довольными. Воображение Паута отказывало при попытках представить, чем именно, и лишь медленно подсвечивалось редкими впечатлениями, как тлеющий янтарь. Все, что не было связано с его непосредственным опытом в этой комнате, вызывало у него ненависть и подозрение, но он не обладал достаточной интроспекцией, чтобы понять, какова причина этого внутреннего жара — зависть.
1
pout (англ.) — недовольная гримаса; надувать губы.
Одного человека он знал лучше всех прочих, и был это Торт Насименту, куратор музея. Однажды, когда Паут сидел, раскорячившись над дырой в полу, Насименту проходил через комнату, сопровождаемый незнакомцем. Гость, высокий человек с соломенными волосами и мягкими голубыми глазами, задержался. Он посмотрел на Паута без малейшего уважения к его приватности.
— Это тоже твоя химера, Торт?
— Да, — протянул Насименту. — Это Паут.
— Странноватый клиент, — отметил гость, а Паут доделал свое дело. — Из чего ты его слепил?
— Да всех приматов накидал в кучу. В основном гиббон, бабуин и человек.
— Он говорить умеет?
— О да. Интеллектуально он почти равен человеку. К сожалению, манеры у него настолько омерзительные, что мы вынуждены были посадить его под замок.
Он указал на потолок: там горел световой индикатор работы болевого излучателя.
— Робоклерки заботились о нем в младенчестве. Они даже научили его работе с документами, так что в некотором смысле он образован.