Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
В общем, про это все я и думал, пока сидел в этом блевотном кресле. Про Джейн. И только доходил дотуда, где она с этим Стрэдлейтером на свиданке сидит, нахер, в машине Эда Банки, чуть умом не двигался. Я знал, что она его до первой базы не пустит, но чуть умом не двигался все равно. Мне даже говорить об этом не в жиляк, сказать вам правду.
А в вестибюле, считай, никого уже не осталось. Даже всех этих шлюшистых блондинок, и мне вдруг ни с того ни с сего захотелось свалить оттуда, нахер, вообще. Слишком тоскливо. К тому же я ни устал, ничего. Поэтому я поднялся к себе в номер и надел куртку. И еще посмотрел в окно – куролесят ли там еще эти извращенцы, – только и свет, и всяко-разно уже погасло. Я снова спустился на лифте, взял мотор и сказал водиле, чтобы вез меня к Эрни. «Эрни» – это такой ночной клуб
В моторе, что мне достался, воняло так, будто кто-то в него харч метал. Если я еду куда-нибудь поздно ночью, мне вечно попадаются такие блевотные моторы. А еще хуже оттого, что снаружи так тихо и одиноко, хоть и суббота ночью. На улице вообще почти никого. Только время от времени через дорогу пилит какой-нибудь мужик с девчонкой, в обнимку за талию и всяко-разно, да парни, громилы по виду, кучкуются с девками своими, и все ржут, как кони, – и наверняка же ни фига смешного там нет. В Нью-Йорке жуть, если кто на улице посреди ночи ржет. За много миль слышно. От этого только одиноко и тоскливо. Я все жалел, что не могу поехать домой и потрепаться с Фиби. Но в конце концов мы немного проехали, и я вроде как разговорился с таксёром. Его фамилия была Хорвиц. Сильно получше парень, чем тот, что раньше был. В общем, я подумал, может, он про уток что-нибудь знает.
– Эй, Хорвиц, – говорю. – Вы когда-нибудь проезжали мимо пруда в Центральном парке? Возле Южной Сентрал-парк?
– Возле чего?
– Пруда. Ну там такое озеро маленькое есть. Где утки. Понимаете?
– Ну, и чего?
– Знаете уток, они по нему еще плавают? Весной и всяко-разно? Случайно не в курсе, куда они зимой деваются?
– Кто куда девается?
– Утки! Не в курсе – ну, случайно? В смысле, может, кто на грузовике приезжает или как-то и увозит их, или они сами улетают – на юг или еще куда?
Этот Хорвиц разворачивается ко мне целиком и смотрит. Очень такой нетерпеливый типус. Хоть и уматный.
– Откуда я, нахер, знаю? – говорит. – Откуда я, нахер, знаю такую дурь?
– Ну вы только не злитесь, – отвечаю. Он из-за этого как-то разозлился или как-то.
– А кто злится? Никто не злится.
Я перестал с ним беседовать, раз он такой, нафиг, дерганый. Только он сам опять завелся. Весь целиком такой разворачивается ко мне и говорит:
– Вот рыба – она никуда не девается. Сидит там, где и сидела, рыба. Прямо в своем, нафиг, озере.
– Рыба – это другое. С рыбой по-другому все. А я про уток говорю.
– А что в ней другое? Ничего не другое, – отвечает Хорвиц. Что бы он ни говорил, звучало так, будто он на что-то злится. – Рыбе круче приходится, зима и все такое, чем уткам, я тя умоляю. Ты башкой своей подумай, я тя умоляю.
Я целую минуту ему не отвечал. Потом говорю:
– Ладно. А что они делают – рыбы и всяко-разно, когда все это озеро – сплошь лед, сверху люди на коньках катаются и всяко-разно?
Этот Хорвиц опять ко мне разворачивается.
– Ты это, нахер, чего мелешь, – что делают? – орет он на меня. – Там и сидят, я тя умоляю.
– Но они ж не могут на лед внимания не обращать. Не могут, а?
– А кто на него внимания не обращает? Все на него внимание обращают! – говорит Хорвиц. Так разгорячился, нафиг, и всяко-разно, что я перепугался, не загонит ли он мотор свой в столб или как-то. – Они живут прямо в этом хреновом льду. Это их природа, я тя умоляю. Они замерзают прямо в одной позе на всю зиму.
– Да? А что они тогда едят? В смысле, если они напрочь замерзают, они ж не могут плавать и жратву искать, и всяко-разно.
– Их тела, я тя умоляю, – да что с тобой такое, а? Их тела питание и все такое высасывают через, нафиг, морскую траву и прочую срань, которая во льду. У них все время поры открыты. Природа у них такая, я тя умоляю. Понял теперь? – И он снова целиком развернулся и на меня уставился.
– А, – говорю. Ну и фиг с ним. Я боялся, что он своим, нафиг, мотором во что-нибудь въедет или как-то. А кроме того – такой раздражительный, что никакого удовольствия с ним ничего обсуждать. – А вы не против где-нибудь остановиться и со мной выпить? – говорю.
Только он не ответил. Наверно, думал. А я его еще раз спросил. Он парень ничего так себе. Уматный и всяко-разно.
– Нет у меня времени на бухло, кореш, – отвечает. – Тебе вообще сколько лет-то, а? Ты чего это не дома и не баиньки?
– Я не устал.
Когда я вышел перед «Эрни» и за проезд заплатил, этот Хорвиц опять про рыбу завел. Очень, видно, она его увлекала.
– Слышь, – говорит. – Вот будь ты рыбой, Мать-Природа же о тебе позаботилась бы, правда? Точно? Ты же не думаешь, что рыба просто дохнет, когда зима наступает, а?
– Нет, но…
– И ты, нафиг, прав – не дохнет она, – говорит Хорвиц и тут же рвет с места, как чертом подпаленный. Я таких раздражительных, наверно, никогда не видал. Что б ты ни сказал – все его злит.
Хоть уже и поздняк, у этого Эрни внутри было битком. В основном – туполомы-старшеклассники да туполомы из колледжа. Почти все, нафиг, школы на свете распускаются перед Рождеством пораньше, кроме тех, в которые хожу я. Даже куртку не сдашь, такая у Эрни давка. Но вполне себе спокойно, потому что сам Эрни играл на пианино. Это у них вроде святое таинство, ёксель-моксель, если он к пианино садится. Куда деваться. Еще три пары где-то, кроме меня, ждали столика – толкались, вставали на цыпочки, чтоб поглядеть на этого Эрни, пока он играет. У него перед пианино, нафиг, огромное зеркало стояло, а на него самого прожектор навели, чтобы всем видно было, какое у него лицо. Пальцы там не разглядишь – только эту здоровенную харю. Удристаться. Не уверен, что там за песня у него была, но что бы ни было, он ее точняк говнял. На высоких нотах подпускал такого тупого пижонского журчанья и прочей хитровывернутой хренотени, от которой сплошная засада. А когда доиграл – слышали б вы толпу. Вы б точняк блеванули. Они обезумели. Это те же дебилы, что в кино ржут, как кони, когда не смешно. Ей-богу, будь я пианистом, или актером, или как-то, и если б все эти бажбаны считали меня таким неслабым, меня б с души воротило. Мне б даже не хотелось, чтоб мне хлопали. Люди всегда хлопают не тому. Будь я пианистом, я бы, нафиг, в чулане играл. В общем, когда этот Эрни дожурчал и все захлопали так, что бошки чуть не отваливались, он развернулся на табуретке и отвесил такой фуфловый, застенчивый поклон. С понтом, он такой, нахер, застенчивый, помимо того, что неслабо играет. Сплошное фуфло – в смысле, он же такой сноб и всяко-разно. Но забавно вот что – мне вроде как жалко его стало, когда он доиграл. Думаю, он уже даже не соображает, правильно играет или нет. И в этом, считай, не только он виноват. Виноваты эти бажбаны, которые хлопают так, что кочаны отваливаются, – они кого угодно изговняют, дай им случай. В общем, мне опять тоскливо стало и паршиво, и я, нафиг, чуть куртку свою не забрал и снова не двинул в гостиницу, только было еще слишком рано, а одному мне сидеть совсем не в жилу.