Джафар и Джан
Шрифт:
Растить его было легко. Болел редко. Крепкое, вечно загорелое тельце не боялось ни жары, ни зимнем прохлады. Соседки завидовали Айше — не носила, не рожала, а послал же ей Аллах такого ладного сынка… Завидовали ему порой и мальчуганы-товарищи. Подкидыш, приемыш, а как его любит брадобреева жена. Ласкает, целует, игрушки ему дарит. Их вот родные матери шлепают, да еще как, а ему приемная все, все прощает.
Как и все дети, Джафар любил солнце, зелень, воду, но больше всего он любил звуки. Совсем маленьким научился у ибисов цокать так похоже, что стоило ему, спрятавшись в кустах, начать призывную дробь самки, как со всех сторон взбудораженные самцы бежали, полураспустив крылья, и вытягивая длинные шеи. Научился он подражать и звону цикад. Те, правда, не обращали на него внимания, но зато маленькие товарищи удивлялись, а Айша нежно целовала черные волосы голосистого сынка. Она знала, что Джафар — мальчик благонравный, и, когда он подрос, не запрещала ему целые
Джафар уже давно перестал бросать пыль в проезжающих гяуров и плести корзиночки для цикад. Весной он с утра до сумерек просиживал в степи у ручья, вдоль которого густо рос тамариск, серебристая джида и терновник. Еду брал с собой. Там было соловьиное царство, и Джафар, затаив дыхание, подбирался к маленьким серым бюльбюль, чудесным птичкам, которых Аллах создал на усладу людям, умеющим слушать. Поужинав, мальчик снова уходил слушать соловьев, но уже не в степь — ночью по ней бродят шакалы и злые духи. Джафар пробирался на мутную речку, которая текла сейчас же за крайними домами деревни. И там в кустах жили бюльбюль. Мы знаем уже, что голосам ибисов и цикад он научился легко. Труднее было с песней жаворонка. Соловьиные трели дались тяжелее всего, но всемогущий дал Джафару отличный слух, да и усердия у него было немало. Никому ничего не говоря, часами насвистывал, забравшись в кусты, поближе к соловьям. Однажды, ласкаясь вечером к матери, мальчик вдруг громко и чисто запел, как бюльбюль. Айша была изумлена и расплакалась от восторга, но почтенному Абу-Кериму соловьиное искусство Джафара совсем не понравилось. Он испугался, что сын, ниспосланный богом, чего доброго, сделается фокусником и начнет потешать людей на базарах, позоря отцовские седины и ничем не запятнанное имя. На первый раз он строго-настрого запретил Джафару подражать соловьям, жаворонкам, франколинам и прочим птицам. Разъяснил мальчику, что это и весьма неприлично, и противно вере, ибо Аллах определил человеку быть человеком, а птице птицей, но не наоборот. Джафар, хотя и слышал кое-что о говорящих попугаях, но промолчал, боясь основательной порки. Мать по-прежнему никогда его не секла, отец же считал, что без розги путного человека не вырастишь. Пустил ее в ход через несколько дней после нравоучительного разговора о птицах. Джафар, воспользовавшись тем, что отец ушел в гости, залез на чердак и снова принялся свистеть по-соловьиному, а брадобрей, как на грех, вернулся домой раньше времени. Соловьиные трели обошлись мальчику недешево — дня три с трудом мог сидеть. С полгода он не подражал дома ни соловьям, ни цаплям, ни гусям, ни удодам, ни иным птицам, но в конце концов снова попался. Отец услышал, как он, спрятавшись за кустом жасмина, заливается жаворонком. На этот раз богобоязненный старик решил, что порка не поможет. Не трогая Джафара, он оттаскал за волосы вечную попустительницу Айшу и объявил ей, что берет мальчика в цирюльню. Как ни плакала нежная мать, муж остался непреклонен. Потребовал, чтобы она немедленно сшила Джафару две взрослых длинных рубашки вместо полудлинных, которые он носил лет с семи. Так на одиннадцатом году жизни соперник птиц расстался со своей свободой и начал обучаться благородному ремеслу брадобрея. Пока что он подметал глинобитный пол, усыпанный клоками волос — иссиня-черных, просто черных, рыжих, седеющих, седых, грел воду для бритья, особо почетным старикам стирал пыль с бабушей, но чаще всего мылил, мылил, мылил. С утра до вечера водил маленькой ладонью по щекам, заросшим деревенской запущенной щетиной. Иногда, правда, ладонь отдыхала, скользя по щекам юноши, впервые решившегося побриться, но это бывало редко. Надо сказать, что в цирюльнях нечестивых франков и в те далекие времена употреблялись помазки из барсучьего волоса, в царстве же халифа они были запрещены. Барсук ведь недалеко ушел от свиньи, и не подобало волосам из его хвоста прикасаться к щекам правоверных.
К концу дня Джафар, случалось, потихоньку плакал от усталости и скуки, хотя по-прежнему был туг на слезы. Когда Абу-Керим драл его за уши, мальчик только закусывал губу и молчал. Знал, что отец наказывает не зря. То напустил лавочнику мыльной пены в глаза, то вода для бритья оказалась чуть теплой, то забыл обтереть бабуши зеленочалменному хаджи…
Проработав несколько месяцев, Джафар начал уставать меньше, но скука осталась. Она росла, переходила в тоску. Праздников почти не было. Старик брадобрей любил свое немудреное дело, любил и деньги. Двери цирюльни не запирались с утра до ночи. С утра до ночи Джафар подметал, грел воду, мылил, мылил, мылил… Айша горько плакала, видя, как он худеет и чахнет, словно деревцо, лишенное света.
Пока шли скучные зимние дожди и завывал холодный ветер, работать в цирюльне
Его мучения начинались весной. Мальчик знал, что в степи горит жгучее солнце, сотнями звенят жаворонки, цокают ибисы, цветут ковры красных и золотистых тюльпанов. Он же ничего не видит, ничего не слышит… Изо дня в день опротивевшая полутемная комнатушка, щетинистые щеки, клочья волос на полу, мыльная пена… Тоскливо было работать и летом, когда трава высохла, стрекочут кузнечики, звенят цикады и в обмелевшей речке вода такая теплая, что хоть целый день из нее не вылезай. Послушный раньше, ласковый мальчик становился строптивым и угрюмым. Иногда он не выдерживал — бросал работу и без спроса уходил в степь. Знал, что с неделю придется морщиться от боли, прежде чем сесть, и надолго распухнут уши, но все-таки уходил. Пробирался в царство бюльбюлей и, лежа на животе, прилежно учился новым для него соловьиный коленцам.
Характер Джафара мог испортиться непоправимо, но, когда ему пошел тринадцатый год, в его жизни почти одновременно произошло два важных события: смерть приемного отца и появление в деревне Апсахе странствующего музыканта. Старый брадобрей умер неожиданно для всех и для самого себя. Накануне он, как обычно, целый день стриг, брил, пускал кровь, ставил пиявки, выслушивал и передавал деревенские сплетни. Вечером, в пятый раз за сутки, громко засвидетельствовал, что бог един и Мухаммед пророк его. Мирно отошел ко сну и не проснулся.
Айше почудилось на рассвете, что рядом с ней лежит кто-то чужой. Испугавшись, она схватила мужа за руку и истошно закричала — рука была твердая и холодная, как остывшее баранье мясо.
На похоронах Джафар горько плакал вместе с матерью. Абу-Керима он с малых лет больше боялся, чем любил. Отец всегда легко брался за розгу, а последние два года брался все чаще и чаще. Но мальчик все-таки плакал искренне — было жалко ворчливого старика, жалко его седой трясущейся головы, его сказок о мореходах, великанах, злых духах, девушках, унесенных драконами…
Надо все же сказать правду. Джафар поплакал, поплакал и быстро успокоился. Жить ему стало много легче. По-прежнему мальчик работал в цирюльне, но и там после смерти отца чувствовал себя свободнее. Хозяином сделался подмастерье Абу-Керима, Абдоллах — молодой еще, красивый мужчина лет тридцати двух, который, на удивление всей деревни, упорно не хотел жениться. Нрав у него был веселый. Любил пошутить и посмеяться. Очень его забавляли соловьиные трели Джафара, который снова стал подражать пернатым, не боясь теперь ни за уши, ни за седалище. Иногда по вечерам Абдоллах нарочно созывал в цирюльню трех-четырех приятелей, и мальчик, на удивление всем, пел соловьем и малиновкой, цокал, как ибис, или, расшалившись, вдруг заливался таким отчаянным шакальим лаем, что деревенские псы, взъерошив шерсть, начинали рваться с цепей.
Когда Джафар просился погулять, отказа ему не бывало. Возвращаясь с одной из степных прогулок, ученик цирюльника впервые в жизни услышал музыку. У лавочника, правда, висел на стене никому не нужный эль-уд [24] , но из семи струн три были давно оборваны, да и шейка из черного дерева, выложенного перламутром, от времени рассохлась и треснула.
Он знал, что поют птицы. А то, что может петь инструмент, мальчику и в голову не приходило до того вечера, который он навсегда запомнил. Была весна. Наслушавшись соловьев у ручья, Джафар возвращался домой. Недалеко от площади остановился, чтобы посмотреть, как маленькая дряхлая старуха тащит вязанку хвороста больше ее самой.
24
Лютня. Европейцы заимствовали ее у арабов
Вдруг со стороны площади полились неведомые звуки.
Джафар прислушался. Они были чистые, светлые, прозрачные, словно голос иволги. Журчали, как февральский ручей, сыпались веселым дождем, ныли, как больной ребенок. У мальчика забилось сердце. Во весь дух побежал на площадь.
У фонтана стояла толпа. Прислонившись к стволу платана, сидел старик с невидящими глазами, подернутыми белой плевой. Он играл на длинной флейте из тростника. Узловатые, но быстрые пальцы то медленно опускались на темные дырочки, то начинали бегать по отверстиям так быстро, что нельзя было за ними уследить. Целый вечер флейта смеялась, плакала, звенела, как цикада в июльский полдень.
Джафар забыл об ужине, забыл обо всем. Затаив дыхание, слушал старика, пока не настало время вечерней молитвы, и он, спрятав флейту в полотняный кошель, разостлал коврик для намаза.
Ночью мальчик долго не мог уснуть. Думал о том, какие чудесные вещи есть на свете, а он их не знает… На следующий день прислушивался, не запоет ли флейта-най. Вечером снова пошел к фонтану, но нищею старика не было. Всезнающие мальчишки сказали, что он ушел со своим поводырем дальше. Пробирается в Багдад.