Джан
Шрифт:
Айдым разбудила Назара. Чагатаев ушел один за несколько километров; он поднялся на самую высокую террасу, откуда далеко виден мир почти во все его концы. Оттуда он рассмотрел десять или двенадцать человек, уходящих поодиночке во все страны света. Некоторые шли к Каспийскому морю, другие к Туркмении и Ирану, двое, но далеко один от другого, к Чарджую и Амударье. Не видно было тех, которые ушли через Усть-Урт на север и восток, и тех, кто слишком удалился ночью.
Чагатаев вздохнул и улыбнулся: он ведь хотел из своего одного небольшого сердца, из тесного ума и воодушевления создать здесь впервые истинную жизнь, на краю Сары-Камыша, адова дна древнего мира. Но самим людям виднее, как
Он медленно пошел обратно и по дороге заплакал.
Ему все же казалось, что, несмотря на все бедствия, здесь была или начиналась счастливая жизнь, и она возможна в маленьком народе, в четырех избушках, настолько же, насколько за любым горизонтом земли. Он вынул из снега куст перекати-поля и принес его в тот дом, где лежала его мать. Чагатаев тоже провожал ее сейчас в дорогу, как она его в детстве когда-то.
Айдым сидела одна в углу против мертвой старухи. Она ее боялась, и ей было интересно глядеть на нее, на то, что делается уже невидимым.
– Назар, хочешь, я поплачу по ней? – спросила Айдым.
– Не надо, – сказал Чагатаев. – Ступай напои овец. С тобой прощался кто-нибудь?
– Нет, я спала, – ответила Айдым. – Старый Ванька мне сказал, когда я уходила…
– Что он сказал?
– Прощай, девка, сказал, теперь ноги ходят помаленьку и живот дышит, пора жить наступила. Больше ничего не сказал.
– А ты что?
– А я ничего… Я ему: у ишаков тоже ноги ходят.
– Почему – у ишаков?
– На всякий случай сказала!
Айдым пошла управляться с овцами, а Чагатаев взял лопату и ушел рыть могилу на плоскогорье. К вечеру он вернулся и отнес мать в землю; Айдым прибирала в то время теплую горницу, где был на постое целый народ, откочевавший неизвестно куда. Айдым засмеялась: даже слепой Молла Черкезов ушел, неужели его глаза что-нибудь увидели, как только он наелся много еды?..
17
Чагатаев и Айдым решили зимовать в четырех глиняных домах… Назар, лишенный сразу всех людей, о которых он заботился, ходил теперь один по пустым склонам Усть-Урта. Айдым стряпала обед, чинила одежду, убирала овец или делала что-нибудь другое по-хозяйству – на двоих оказалось лишь немного меньше работы, чем на весь народ джан, – и время от времени она выходила глядеть наружу, чтобы Назар далеко не уходил, потому что ему, наверно, скучно жить с одной Айдым. Но Чагатаев скучал по бежавшему народу недолго; он бродил несколько дней в удивлении, что он оказался ненужным для своей родины и люди одной земли с ним предали его забвению в своей памяти, оставив его и самую младшую, единственную свою дочь сиротами в пустыне. Чагатаев не понимал равнодушного, окончательного забвения; он помнил людей неизвестных и давно умерших, – даже тех, которые ему были бесполезны и самого его не знали, – ведь иначе если погибших и исчезнувших быстро забывать, то жизнь вовсе сделается бессмысленной и жалкой: тогда останется помнить только одного себя. Однако долго терпеть печаль одиночества и разлуки Чагатаев не мог; он стал приживаться к обстоятельствам: к Айдым, к овцам, к опустевшим домам, к мелким животным, проживающим повсюду в природе, и к обмершему кустарнику.
Назар находил в укромных, теплых пещерках оврагов спящих черепах и приносил их домой. Некоторые из них отогревались от зимы и оживали, другие оставались жить спящими, собирая силы для долгого, будущего лета… Чагатаев чувствовал с удивлением, что можно существовать и совместно с одними животными, с беззвучными растениями, с пустыней на горизонте, если иметь в ближнем жилище хотя бы одного человека, – пусть даже это будет ребенок, как Айдым. И здесь, в бедной природе Усть-Урта, на ветхом дне Сары-Камыша – есть важное дело для целой человеческой жизни. Не может быть, чтобы все животные и растения были убогими и грустными – это их притворство, сон или временное мучительное уродство. Иначе надо допустить, что лишь в одном человеческом сердце находится истинное воодушевление, а эта мысль ничтожна и пуста, потому что и в глазах черепахи есть задумчивость, и в терновнике есть благоухание, означающие великое внутреннее достоинство их существования, не нуждающееся в дополнении душой человека. Может быть, им требуется небольшая помощь со стороны Чагатаева, но превосходство, снисхождение или жалость им не нужны…
По вечерам Айдым зажигала лампу. Она садилась за столом против Назара и делала что-нибудь, чего не успела сделать днем: расчесывала себе блестящие, черные волосы, набирала ковер из старых тряпок и мешочных ушивок, рассматривала с улыбкой картинки в книгах, не понимая, что они изображают, или просто глядела на Чагатаева, не сводя с него глаз, и разгадывала, что он думает – про нее или про другое.
– Назар, – спросила Айдым в один долгий вечер. – Назар, а отчего мы живем? Нам будет хорошо за это?
– А тебе плохо сейчас со мной? – сказал Чагатаев в ответ.
– Нет, мне хорошо теперь, – произнесла Айдым и послюнявила штопку во рту. – Я просто так себе сказала, потому что у меня во рту говорится что-нибудь…
Ее большие, открытые темные глаза были наполнены блестящей силой детства и зачинающейся юности, – они смотрели на Чагатаева с доверчивым интересом и сами по себе были предметами счастья, если глядеть на них со стороны. И если даже обмануть доверие Айдым, то она все равно простит свою обиду: ей надо жить дальше, и долго томиться каким-либо мученьем она не может.
– Назар, чего я всегда ожидаю? – опять спросила Айдым. – Отчего мне кажется такое важное, а потом ничего не бывает… Отчего у меня сердце начинает болеть?
– Ты растешь, Айдым, – сказал Чагатаев. – Пусть тебе кажется что-нибудь в голове, пусть твое сердце начинает болеть – ты не бойся, без этого горя жизнь не бывает.
– Не бывает, – согласилась Айдым. – А я не хочу, чтоб это было. У твоей матери сердце от голода болело, она мне сама говорила… Пускай у нас теперь другое горе будет, интересное, а не такое. Такое надоело. Ты выдумай что-нибудь […] Чагатаев привлек к себе Айдым и приласкал ее, поглаживая девочку по большой, все еще детской голове.
– Научи меня, чтоб я лучше не думала, а то я боюсь: мне кажется страшное! – сказала Айдым.
– Но ведь у тебя не от голода душа начинает болеть? – спросил Чагатаев.
– Не от голода, – ответила Айдым. – У меня от чувства… Назар, отчего я чужая?
– Кому ты чужая, Айдым? – спросил Чагатаев.
– Народ жил с нами, а теперь весь раскочевался, – сказала Айдым. – Ты тоже скоро уйдешь, кто тогда меня помнить будет?
– Я от тебя не уйду, – пообещал Чагатаев.
– Назар, скажи мне что-нибудь главное…
Айдым привернула фитиль в лампе, чтобы меньше тратилось керосина. Она понимала – раз есть что-нибудь главное в жизни, надо беречь всякое добро.
– Главного я не знаю, Айдым, – сказал Чагатаев. – Я не думал о нем, некогда было… Раз мы с тобою родились, то в нас тоже есть что-нибудь главное…
Айдым согласилась:
– Немножко только… а неглавного – много.
Айдым собрала ужинать – вынула чурек из мешка, натерла его бараньим салом и разломила пополам: Назару дала кусок побольше, себе взяла поменьше. Они молча прожевали пищу при слабом свете лампы. Тихо, неизвестно и темно было на Усть-Урте и в пустыне.