Джек Реймонд
Шрифт:
— С каким мальчиком? И на что?
Джек вдруг умолк. Казалось, сердце его ударило особенно громко — и замерло. Он снова увидел распахнутую дверцу клетки и счастливую птицу с распростертыми крыльями, устремившуюся в золотую даль заката, словно та голубка Ноя, которая не вернулась в ковчег [5] .
— На что ты обменял нож?
Еще секунду Джек медлил в надежде придумать какое-то правдоподобное объяснение; потом покорился. Почему-то никакая ложь не приходила на ум, да ложь и не помогла бы ему; а правда бы только повредила. Даже заставь он себя высказать вслух то, что было для него так сокровенно и свято, ни одна душа в целом свете ему бы не поверила.
5
...словно
— Что же мне делать! — воскликнул он. — Я не могу вам сказать, не могу... а если бы и сказал, вы все равно не поймете.
— Я понял достаточно, — отозвался викарий. — Упаси меня бог понять больше!
Он сел к столу, жестом указал племяннику стул напротив, вынул из кармана часы и положил на стол между ними.
— Я мало надеялся воздействовать на тебя иными средствами, кроме силы, но и эти крохи надежды я потерял. Теперь я должен думать только о том, как очистить школу от скверны и оберечь невинность тех, кто еще не заражен, а главное — твою родную сестру.
Викарий запнулся, но тотчас продолжал решительно:
— Я должен знать всю правду — и я добьюсь ее от тебя во что бы то ни стало. Ты понял? Даю тебе десять минут на размышление — и либо ты сознаешься сам, либо мне придется тебя заставить.
Он откинулся на спинку кресла. В комнате стало очень тихо, только тикали часы.
Джек понимал: надеяться не на что. Он ни в чем не виноват, но то, что с ним произошло, дядя счел бы не только неправдоподобным, а и немыслимым. Викарий понимал и ценил добродетель; сам он вел себя в высшей степени добродетельно, ибо глубокая вера поддерживала его в долгой, упорной борьбе с греховными порывами, что одолевали его в годы тягостной и беспросветной молодости. Подобно иным святым средневековья, он при помощи долгих молитв и покаяния научился противиться искушениям, каких не знает человек, здоровый душою и телом. Быть может, если бы он не сумел устоять, это было бы лучше для беззащитных созданий, оказавшихся в его власти. Больное воображение, которому не дано иного выхода, не имеет иной пищи, кроме самого себя; и на гниющих останках других страстей, точно ядовитый гриб, разрослась жестокость. Много лет назад была в его жизни такая страница, что мистер Реймонд сгорел бы со стыда, если б хоть одна душа могла ее прочесть; и он полагал, что каждый человек может побороть нечистые желания плоти — стоит только захотеть; но он не способен был себе представить, что кто-то может обладать воображением от природы чистым и целомудренным.
Мысли его вернулись к далеким временам его юности, когда он, шестнадцатилетний, и сам оказался на краю пропасти. Бесспорно, даже в дни самого большого своего падения он был не повинен в столь чудовищных грехах, какие открылись в это утро; и, однако, его едва не исключили из школы, потому что он развращал души младших мальчиков. Непоправимого зла он никому не причинил; и все же при одном этом воспоминании даже сейчас, тридцать с лишним лет спустя, кровь бросилась ему в лицо. Ему вспомнилось, с каким угрюмым упрямством запирался он, когда его обличали; как твердил, наперекор очевидности, что и знать ничего не знает; какой ужас овладел им, когда ему сказали, что в школу вызван его отец. И как отец приехал — старый пуританин с каменным лицом, суровый и молчаливый, и жестокими побоями вырвал у него признание.
«Это меня излечило раз и навсегда, — подумал викарий. — И как ни порочен Джек, это излечит даже его».
А Джек ни о чем не думал, по крайней мере у него не было ни одной ясной мысли; израненное воображение беспомощно цеплялось то за один привычный пустяк, то за другой. Бутон алой розы колотился о ставень, и он подумал: «Ветер дует с юга». Потом вспомнился январский день, когда налетела буря, и ливень хлестал по кустам фуксий, и Молли в сарае оплакивала мертвого котенка.
Стрелка на часах викария миновала девятую черточку. Джеку вспомнилось, как он однажды залез на Утес мертвеца и увидел подраненного каким-то горе-стрелком кролика: зверек упал в таком месте, до которого нельзя было добраться, и лежал там, истекая кровью. Снова перед глазами Джека подергивались лапки кролика, белел куцый хвостик, и медленная струйка крови стекала по серому камню. Вот и сейчас под тиканье часов что-то умирает, истекая кровью. Когда минутная стрелка дойдет до десятой черточки, оно умрет. И тогда уже ничто на свете не будет иметь значения.
Десять минут прошли. Мистер Реймонд поднялся и взял племянника за плечо.
— Идем, — сказал он.
Молча они поднялись в комнату Джека, и ключ повернулся в замке.
ГЛАВА V
В пятницу вечером после семейной молитвы мистер Реймонд, как обычно, поднялся в запертую на ключ каморку под крышей. Солнце уже зашло, но еще не совсем стемнело.
Джек, полураздетый, съежился на полу в дальнем углу каморки. Иной раз он лежал так, без движения, по нескольку часов кряду. На столе стояли тарелка с хлебом и кувшин с водой. А рядом лежала библия, ибо допрос под пыткой должен чередоваться с молитвой и торжественными увещеваниями, иначе он может показаться самым обыкновенным мучительством. Хлеб — по крайней мере сегодня — оставался нетронутым, но кувшин был пуст.
Джек почти все это время был ко всему глух и равнодушен. Он не пытался бежать через окно, даже не подумал об этом, а между тем спуститься по наружной стене было вполне возможно, хотя и труднее, чем из окна любой другой комнаты. Во вторник вечером он внезапно кинулся на дядю и пытался его задушить. Он с такой неистовой силой стиснул пальцами шею викария, что тот обезумел от страха, но через минуту все же одолел мальчика и швырнул его на пол. И началась дикая расправа, которой суждено было долгие годы являться обоим в страшных снах.
После этого викарий связал Джеку руки; но это была излишняя предосторожность: мальчик больше не думал сопротивляться. Изредка он слабо, почти машинально отбивался — но и только. А когда его развязывали, опять съеживался в своем углу, молчаливый, отупевший. Сейчас, когда дядя подошел и заговорил с ним, он ничком бросился на пол и забился в истерическом припадке.
Если бы викарий с самого начала хоть на минуту предположил, что человек, тем более не взрослый, сможет держаться так долго, он, безусловно, не вступил бы в этот поединок; но первая ошибка была уже сделана, отступить теперь значило бы выказать слабость. И, однако, отступить придется: положение становится невыносимым. Люди уже начали перешептываться и переглядываться, стоит ему пройти по деревне, а теперь еще это...
Он принес из соседней комнаты воды и хотел заставить Джека выпить. Но мальчик так стиснул зубы, что их невозможно было разжать. Наконец безмолвные судороги прекратились, и он отчаянно зарыдал.
— Слава богу! — пробормотал викарий. Наконец-то сломлена упрямая воля, которую он твердо решил покорить; поистине одержана самая трудная победа за всю его жизнь. Он глубоко, с облегчением вздохнул и поднялся.
Не дрогнув, исполнил он тяжкий, мучительный долг. Он презрел не только собственное вполне понятное отвращение, но и мольбы и слезы всех домашних и даже серьезную угрозу кривотолков и скандала, — и, надо надеяться, спас в мальчике душу живую. Мысль его обратилась к моряку, погибшему на коварных рифах Большого маяка. Утром он сам слышал, как одна жена рыбака сказала другой: «Капитан Джон такого бы не допустил». И она была права. У бедняги Джона недостало бы твердости, чтобы изгнать беса, которым был одержим мальчик; зато в день Страшного суда он будет благодарен, когда увидит своего сына среди спасенных.
Наконец рыданья прекратились; Джек лежал недвижимый, уткнувшись лицом в подушку. Викарий подсел к нему и тихо коснулся его плеча.
— Полно, Джек, не плачь. Сядь и выслушай меня.
Джек покорно сел, но отодвинулся подальше, забился в угол кровати. По глазам его никто бы не сказал, что он недавно плакал. Они как-то странно блестели.
— Дорогой мой, — мягко и вместе торжественно начал викарий, — все это было для меня так же ужасно, как и для тебя; не часто мне приходилось исполнять столь тяжкий долг. Но как христианин и служитель божий, я не могу и не смею терпеть душевную нечистоту. Кажется, не было в моей жизни разочарования более горького, чем то, которое я испытал, узнав, что мой дом обращен был в обитель порока, откуда исходил яд и отравлял мою паству, и что сын моего покойного брата едва не погубил невинные души.