Джек в Австралии. Рассказы
Шрифт:
— Как далеко ты от меня была!
— Разве это далеко? — откликалась она.
Наконец она дождалась Алана, он вышел к ней из-за бурых валунов. На нем был килт, подчеркивающий его мужественную фигуру, и рубашка цвета хаки. Он вышел с непокрытой головой и направился к Катрин. Она сразу признала его походку: при каждом шаге взметывался коленями килт. Он шел как победитель во всем своем великолепии, и она, трепеща, ждала. Как обычно, он не проронил ни слова, обнял ее и увлек за собой; она безмолвно покорилась — такого она за собой не знала.
Словно зачарованная вернулась она домой. Увидела, что Филип занемог не на шутку. Неужели умрет? Впрочем, не все ли ей равно? Она принялась
А днем после обеда ее снова потянуло в лес. Ей непременно нужно там быть! Ее ждет муж, повелитель, может ли она ослушаться? Ей непременно нужно идти. Филип, увидев, что она оставляет его, ударился в истерику:
— Вот увидишь, я умру без тебя! Вот увидишь, умру, если уйдешь! — и так закатил глаза, что ей подумалось: и вправду умрет. Она осталась дома; угрюмая, исполненная презрения, хотя душа была там, среди камней.
К вечеру сильно похолодало. Филипу никак не удалось согреться под большой периной.
— Ну и холодина! Умереть можно! — причитал он.
«Ну и умри», — равнодушно подумала Катрин. Сидя подле больного, она полностью отрешилась от всего, что ее окружало, и была сейчас далеко-далеко в лесу, под морозным небом. Словно могучий поток нес ее к иной жизни. Вон Алан, он машет ей, вот он рядом, обнимает ее. И с каждым часом сильнее и сильнее ощущала она его. Обычно она спала с Филипом в одной комнате, но в ту ночь решила вовсе не ложиться. Филип совсем ослаб. Придется сидеть рядом с ним до утра.
— Катрин, я не вынесу этого! — взмолился он, и закатил глаза так, что остались видны только белки.
— Чего ты не вынесешь? — наклонилась над ним Катрин.
— Я не вынесу этого! Не вынесу! Обними меня! Обними! — прошептал он, страшась надвигающейся смерти.
Она с неохотой приподняла его за плечи, обняла. И в это мгновение распахнулась дверь и вошел Алан. Голова не покрыта, лицо сурово. Филип трясущимися руками обвил шею Катрин и тихо застонал. С непокрытой головой, в безмолвии Алан подошел к постели, разъял руки Филипа и сложил их у него на груди. У Филипа вздернулась в предсмертном оскале верхняя губа. Катрин ощутила, как дрогнуло и обмякло его тело у нее на руках.
Вещи
Они были, что называется, людьми с идеалами, оба — выходцы из Новой Англии. Оговоримся: мы начинаем издалека, с довоенного времени. За несколько лет до войны они встретились и поженились; он — молодой человек из Коннектикута, высокий, с острым взглядом, и она — маленькая девушка из Массачусетса, с пуританской строгостью в облике и манерах. У обоих имелись деньги. Правда, небольшие. Даже если сложить вместе, получалось неполных три тысячи в год. Но все же они давали свободу. Свободу!
Ах, свобода! Свобода распоряжаться жизнью по-своему! Молодость; двадцать пять и двадцать семь лет, с возвышенными идеалами, с общей любовью к прекрасному, тяготением к «индийской философии» — разумея под этим, увы, теософию миссис Безант [4] — и с доходом почти в три тысячи годовых! А впрочем, что такое деньги? Жить полной и прекрасной жизнью — вот предел желаний. В Европе, разумеется, у самой колыбели культуры. Можно бы, пожалуй, и в Америке — той же Новой Англии, предположим. Однако с определенными издержками в части «прекрасного». Истинно прекрасное созревает за века. Барокко стоит лишь на полпути к истинной, зрелой красоте. Нет, подлинная красота, серебристое ее цветение, золотой медвяный букет восходит к Возрождению, а не к более поздним временам, когда вкусы измельчали.
4
Анн
А потому сразу после свадьбы в Нью-Хейвене чета идеалистов села на пароход и отправилась в Париж — Париж, где все дышит стариной. Сняли ателье на бульваре Монпарнас и зажили как настоящие парижане, но не в нынешнем, пошлом смысле слова, а в прежнем, полном очарования. Мерцающий мир подлинных импрессионистов, Моне и его последователей; мир, зримый в категориях чистого света, тонов и полутонов! Какая прелесть! Прелесть ночей у реки, утренние часы на старых улицах, возле цветочных лотков и книжных киосков; послеполуденные прогулки по Монмартру или Тюильри, вечера на бульварах!
Оба занимались живописью, однако не слишком рьяно. Искусство не захватило их безраздельно, и они не пытались беззаветно отдаться Искусству. Писали понемногу, и только. Обзаводились знакомыми — по возможности своего круга, хотя приходилось мириться и с исключениями. И были счастливы.
Но, по-видимому, человеку в жизни необходимо за что-то уцепиться. «Быть свободным», «жить полной и прекрасной жизнью» невозможно, увы, если не прилепиться к чему-нибудь. «Полная и прекрасная жизнь» немыслима без прочной привязанности к чему-то основательному — во всяком случае, если говорить о людях с идеалами, — иначе наступает скука, происходит некое качание незакрепленных нитей в воздухе: так раскачиваются жадные усики лозы, тянутся, поворачиваются, ища, за что бы уцепиться, по чему бы вскарабкаться выше, к животворящему солнцу. Не найдя ничего, лоза, достойная называться лозой только наполовину, способна лишь влачиться по земле. В этом и заключается свобода — в том, чтобы ухватиться за нужный колышек. А каждый человек — лоза. В особенности человек возвышенный. Он — лоза, и его потребность — цепляться и карабкаться вверх. И того, чья участь — быть ничтожной картофелиной, репой, деревянной чуркой, он презирает.
Наши идеалисты были предельно счастливы, но при этом постоянно нащупывали, к чему бы прикрепиться. На первых порах им хватало Парижа. Они обследовали Париж вдоль и поперек. И учили французский, пока не заговорили на нем так бойко, что стали ощущать себя заправскими французами.
Но все же, знаете, на французском языке по душам не поговоришь. Не получится. И хоть вначале куда как занимательно потолковать по-французски с разумным французом — а впечатление всегда такое, что француз намного тебя разумней, — от этого в конечном счете все-таки остается чувство неудовлетворенности. От бесконечно рассудочного материализма французов веет холодом, в конце концов ты ощущаешь за ним пустоту, выхолощенность, чуждую исконному духу Новой Англии. Так решила Для себя чета идеалистов.
Они отвратили свои взоры от Франции — и с каким нежным сожалением! Франция не оправдала их надежд!
— Было чудно, Париж так много нам дал! Но со временем — а время прошло немалое, шутка сказать, несколько лет — он расхолаживает. Это все же не совсем то, что надо.
— Но ведь Париж еще не Франция.
— Да, пожалуй. Франция и Париж далеко не одно и то же. Франция — прелесть, совершенная прелесть. Но нам, хотя мы и любим ее, она мало что говорит.
Поэтому, когда началась война, наши идеалисты подались в Италию. И влюбились в нее! Италия им казалась прекрасной и трогала их душу сильнее, чем Франция. Она куда ближе подходила к новоанглийским представлениям о красоте как о чем-то девственно-чистом, полном человеческого тепла, лишенном французского материализма и цинизма. В Италии идеалисты словно бы дышали родным воздухом.