Джек
Шрифт:
— Знаешь, мама, если тебе плохо… Ведь я тут… Приходи ко мне… Я был бы так горд, так счастлив, если бы ты жила со мной!
Она затрепетала.
— Нет, нет, это немыслимо, — чуть слышно сказала она. — У него сейчас столько неприятностей! Это было бы некрасиво.
И она поспешила уйти, словно боялась, что не устоит против соблазна.
V. ДЖЕК ЖИВЕТ СВОИМ ДОМОМ
Летнее утро, Менильмонтан, скромное жилище на улице Пануайо. Белизер и его компаньон уже поднялись, хотя день еще только занимается. Один, припадая на ногу, ходит взад и вперед, стараясь поменьше шуметь, прибирает, подметает пол, чистит башмаки: диву даешься, видя, как этот косолапый увалень ловко и умело справляется со своими делами, как старается он не потревожить славного своего компаньона, который устроился у открытого окна. Перед глазами Джека утреннее июньское небо, светло-синее, в пятнах пепельно-розовых облаков; громадный двор предместья прорезает его множеством своих труб. Когда
— Госпожа Жакоб, госпожа Матье, хлеб нужен?
Это соседка Джека уже начала разносить хлеб. Ее фартук наполнен свежими, душистыми хлебами разной величины; она ходит по коридорам, по лестницам и возле дверей, где висят кувшины для молока, оставляет хлеб, окликая по именам своих постоянных покупательниц, которым она заменяет будильник, так как поднимается раньше всех в предместье.
— Хлеб! Кому хлеба?
Это голос самой жизни, красноречивый и неодолимый призыв. Вот она, отрада наступившего дня, хлеб, который зарабатывают с таким трудом, хлеб, который приносит радость в дома, оживляет трапезу. Он нужен всем: его кладут в сумку отца и в корзиночку ребенка, идущего в школу, он необходим для утреннего кофе и для вечернего супа.
— Хлеб! Кому хлеба?
Дверные косяки поскрипывают под длинным ножом разносчицы. Еще одна зарубка, еще один долг, за которым — запроданные часы работы. Ну что ж! Все равно ни одна минута за весь день не сравнится с этой. Ведь когда человек просыпается, в нем просыпается и зверский аппетит, рот раскрывается вместе с глазами. Вот почему в ответ на призыв г-жи Вебер, которая, обегая все этажи, сначала поднимается, потом опускается, пробуждается весь дом. Хлопают двери, на лестницах возникает радостная суматоха, ребятишки с восторженным визгом устремляются к себе в квартиры, неся в руках круглые караваи, чуть ли не больше их самих, они прижимают хлеб к груди, как Гарпагон свою шкатулку: именно так несут хлеб бедняки, выходя из булочной, и это наглядно объясняет, что значит для них хлеб!
Теперь уже все на ногах. Прямо против Джека, по ту сторону завода, распахиваются окна, много окон, во всех тех квартирах, где до глубокой ночи горит свет, и в этот утренний час он видит всю сокровенную жизнь бедного трудового люда. Возле одного окошка усаживается печальная женщина, она крутит ручку швейной машины, а дочка помогает ей: подает куски материи. В другое окно видно, как девушка, уже совсем причесанная, должно быть, продавщица из магазина, наклонившись, отрезает ломоть хлеба для убогого своего завтрака: она боится накрошить на пол — она подмела комнату еще на заре. Дальше оконная рама мансарды, поблескивает маленькое зеркальце, висящее на стене. Как только солнце поднимется, это окно задернут большой красной занавеской, а то будут слепить лучи, отражающиеся от цинковой крыши. Все эти окна бедняков выходят на ту сторону громадного здания, где извиваются многоярусные галереи, куда сбегают сточные воды, где в стенах змеятся трещины и дымоходы. Здесь все закопчено, все уродливо. Но Джек не обращает на это внимания. Его трогает одно: каждое утро, когда с улицы еще не доносится шум, он слышит голос старушки; одним и тем же тоном она произносит одну и ту же фразу, которая бередит душу, как стон: «Хорошо тем, кто в такую благодатную погоду живет в деревне!» Кому она это говорит, бедняжка? Никому и всем, самой себе или, быть может, кенару, чью украшенную свежей зеленью клетку она подвешивает к ставне окна. А может быть, она обращается к цветочным горшкам, выстроившимся на ее подоконнике? Джек разделяет ее мнение, он охотно присоединился бы к ее горестной жалобе, ибо первая его мысль, переполняющая его мужеством и нежностью, неизменно устремляется к спокойной деревенской улочке, к небольшой зеленой двери, где на дощечке выведено: «Звонок к врачу»… И вот, пока он мечтал, отвлекшись на минуту от своих усердных занятий, в коридоре послышался шелест шелкового платья, и в замочной скважине заскрипел ключ.
— Направо! — крикнул Белизер, приготовлявший кофе.
Ключ поворачивается влево.
— Да направо же!
Но ключ упрямо поворачивается влево. Белизер не выдерживает и спешит к дверям с кофейником в руке. В комнату врывается Шарлотта. Шляпник, оторопев при виде этого вихря воланов, перьев и кружев, отвешивает почтительные поклоны, качается на своих кривых ногах, топчется на месте, как одержимый, а мать Джека, не узнав лохматого, непричесанного человека, который вертится перед ней, просит прощения и отступает к порогу.
— Простите, сударь!.. Я ошиблась дверью.
При звуке ее голоса Джек поднимает голову и устремляется к ней:
— Нет, нет, мама! Ты не ошиблась.
— Ах, Джек, мой милый Джек!
Она кидается сыну на шею, прячет лицо на его груди.
— Спаси меня, защити меня, Джек!.. Этот человек, этот негодяй, которому я все отдала, для которого всем пожертвовала — и своей жизнью и жизнью своего ребенка, — он прибил меня, да, он только что ударил меня!.. Нынче утром он вернулся домой после того, как где-то пропадал две ночи, и я, понятно, упрекнула его. Думаю, что у меня есть на это право… И тогда этот негодяй пришел в ярость и поднял руку на меня, на меня, на ме…
Конец ее фразы теряется во всхлипываниях, которые переходят в безутешные рыдания. При первых же словах злосчастной женщины Белизер тихонько выходит из комнаты и прикрывает за собой дверь: он чувствует себя лишним при этой семейной сцене. Джек смотрит на мать со страхом и с жалостью. Как она переменилась, как она бледна! На дворе уже день, солнечный свет заливает небольшую комнату, и следы, оставленные временем на лице женщины, бросаются в глаза: на висках ее поблескивают седые волосы, которые она даже не постаралась спрятать. Не утирая слез, она говорит без остановки, бессвязно, говорит первое, что ей приходит в голову, жалуется на человека, которого только что покинула, ей столько надо высказать, что слова застревают у нее в горле и она заикается:
— Ах, дорогой Джек, сколько я выстрадала за десять лет! Как он меня терзал, как оскорблял!.. Это изверг, поверь мне!.. Он не вылезает из кафе, из пивных, а там женщины. Теперь эти господа обдумывают очередной номер журнала. Это только одно название — журнал! В последнем номере читать нечего!.. Знаешь, когда он приезжал в Эндре, деньги привозил, я ведь тоже была с ним и ждала в деревушке напротив, мне так хотелось повидаться с тобой! Но господин д'Аржантон не соизволил разрешить. Представляешь себе, до чего он жесток! Он тебя терпеть не может, просто из себя выходит, что ты в нем не нуждаешься! Этого он тебе простить не может. А ведь прежде сколько он нас попрекал тем, что ты ешь его хлеб! Скупердяи!.. Сказать тебе, какую он подлость совершил по отношению к тебе? Я решила никогда тебе об этом не рассказывать, но сегодня мое терпение лопнуло. Так вот! У меня были для тебя десять тысяч франков, их дал мне «милый дядя», когда произошла вся эта история в Эндре. А д'Аржантон истратил их на журнал, да, дорогой, на свой дурацкий журнал!.. Я знаю, он надеялся на крупные барыши, но так или иначе, твои десять тысяч франков уплыли вместе с остальными деньгами! А когда я его спросила, намерен ли он возместить их тебе, потому что в твоем положении эти деньги очень пригодились бы, знаешь, что он мне ответил? Он составил длинный перечень того, что на тебя было якобы потрачено в свое время, на одежду и еду в Этьоле, у Рудяков. Он насчитал пятнадцать тысяч франков, но, как он заявил, разницы с тебя не требует. До чего великодушно, а? Но я все сносила: несправедливые и злобные нападки, приступы ярости, которые на него накатывали, когда речь заходила о тебе, то освещение, какое он и его приятели придали злополучной истории в Эндре, словно твоя невиновность не была признана, не объявлена — и во всеуслышание! Да, я даже это терпела; что бы они ни говорили, ничто не мешало мне любить тебя, вспоминать о тебе сто раз в день. Но вынудить меня две ночи подряд терзаться муками ожидания и ревности, предпочесть мне какую-то актерку или распутницу из Сен-Жерменского предместья — как видно, все тамошние графини влюблены в него, как кошки, — встречать мои упреки презрительным взглядом, высокомерно пожимать плечами, а затем в порыве гнева посметь ударить меня, меня, Иду де Баранси! Это уже было слишком, моя гордость, мое самолюбие возмутились, я оделась, приколола шляпку. Затем подошла к нему и сказала: «Поглядите на меня внимательно, господин д'Аржантон: вы меня видите последний раз в жизни. Я покидаю вас. Я ухожу к своему сыну. Желаю вам подыскать себе другую Шарлотту, а я сыта по горло!» С тем я и ушла, и вот я тут.
Джек слушал ее, не прерывая. Он только бледнел всякий раз, когда узнавал о новой низости, ему было так стыдно за мать, что он не решался даже взглянуть на нее. Когда же она все высказала, он взял ее руку и мягко, ласково и вместе с тем серьезно произнес:
— Благодарю тебя, мама, за то, что ты пришла ко мне… Одной тебя мне не хватало для того, чтобы жизнь моя была и счастливой и достойной. И вот ты здесь, ты со мной, только со мной, больше мне нечего желать. Но смотри: теперь уж я тебя никуда не отпущу, тебе от меня не уйти.
— Мне уйти от тебя! Вернуться к этому человеку? Нет, дорогой Джек! Я останусь с тобою, только с тобою, мы всегда будем вместе… Помнишь, я тебе говорила, что я буду нуждаться в тебе? Так вот, этот день наступил!
Сын был так ласков с Идой, что она постепенно успокаивалась и теперь только тяжело вздыхала, как это делают долго плакавшие дети.
— Вот увидишь, милый Джек, как мы с тобой заживем! Ведь я перед тобой в таком долгу, ты столько времени был лишен материнской заботы и нежности! Не беспокойся, я это восполню. Если бы я могла передать тебе, какое облегчение я чувствую, как легко мне дышится! Комната у тебя узенькая, голая, убогая, конура, а не комната. Так вот, с той минуты, как я сюда вошла, у меня такое чувство, будто я в раю.