Джек
Шрифт:
Чему тут следовало верить? По-видимому, ни единому слову, ибо эта бессвязная речь изобиловала недомолвками и противоречиями. Лишь одно в ее рассказе не вызывало сомнений — искренняя, волнующая, даже трогательная взаимная привязанность матери и ребенка. Они еще никогда не расставались. Мальчик занимался дома, куда к нему приезжали учителя, и теперь она решается на разлуку с ним только потому, что ум его слишком быстро пробуждается, глаза все время вопрошают и никакие меры предосторожности уже не помогают.
— Лучше всего, — внушительно произнес священник, — упорядочить вашу жизнь, сделать ваше жилище достойным ребенка, который
— Я и сама постоянно об этом думаю, господин аббат… — ответила она. — По мере того, как растет Джек, я, поверьте, становлюсь более серьезной. Кстати, в самом ближайшем будущем положение мое упрочится… Один человек уже давно домогается моей руки… Но, пока суд да дело, я предпочла бы удалить ребенка из дому, чтобы он не был свидетелем моей неустроенной жизни и получил аристократическое и христианское воспитание, достойное гордого имени, которое он должен был бы по праву носить… И я подумала, что нигде ему не будет так хорошо, как тут, но вы его отталкиваете и тем самым обескураживаете мать, полную самых благих намерений…
Казалось, ректор заколебался. Он с минуту помолчал, а потом произнес, глядя ей прямо в глаза:
— Так и быть, сударыня. Коль скоро вы на этом настаиваете, я уступаю. Ваш маленький Джек мне очень понравился. Я согласен принять его в число наших воспитанников…
— О, ваше преподобие!..
— Однако я ставлю два условия.
— Я готова принять любые.
— Первое: до того дня, пока ваше положение не упорядочится, ребенок будет проводить все праздники и даже вакации у нас в заведении, домой его отпускать не будут.
— Но Джек захиреет, если ему не позволят видеться с матерью.
— Сами-то вы можете навещать сына так часто, как вам захочется, но — и это второе наше условие — вы никогда не будете видеться с ним в гостиной, а только здесь, у меня в кабинете, и я устрою так, чтобы вы ни с кем не сталкивались.
Она встала, дрожа от возмущения. Мысль, что она не будет вхожа в гостиную, не сможет приобщиться к очаровательной суматохе по четвергам, когда матери кичатся друг перед другом красотой своих детей, дорогими нарядами и каретами, поджидающими их у ворот, что она не сможет говорить своим подружкам: «Вчера я встретилась у отцов-иезуитов с госпожой де В. и госпожой де С., дамами из общества», что ей придется тайком видеться с Джеком, обнимать его где-то в уголке, — все это привело ее в негодование.
Лукавый священник бил наверняка!
— Вы жестоки ко мне, господин аббат, вы меня вынуждаете отказаться от того, за что я еще минуту назад благодарила вас, как за милость, но я должна оберегать свое достоинство матери, достоинство женщины. Условия ваши неприемлемы. Что подумал бы мой мальчик о…
Дама остановилась: она увидела, что из-за стеклянной двери на нее смотрит мордочка ее белокурого сынишки, порозовевшая от холодного воздуха и лихорадочного волнения. По знаку матери ребенок быстро вошел в комнату.
— Ох, мама, какая же ты прелесть!.. Хоть меня и успокаивали… но я-то был уверен, что ты уехала.
Она схватила его за руку.
— Ты уедешь вместе со мной, мы тут не пришлись ко двору.
И с этими словами она торопливо направилась к дверям — прямая, надменная, — таща за собой ребенка, пораженного этим неожиданным уходом, напоминавшим бегство. Она едва кивнула в ответ на почтительный поклон доброго священника, который поднялся со своего места. Но как ни поспешно было ее бегство, Джеку все же удалось расслышать, как мягкий голос прошептал ему вслед: «Несчастный ребенок!.. Несчастный ребенок!..» Участие, прозвучавшее в этом восклицании, потрясло мальчика.
Его жалели… Почему?..
Впоследствии он нередко думал об этом.
Ректор не ошибся.
Графиня Ида де Баранси была графиней только на словах.
Фамилия ее была не де Баранси; возможно, и звали ее вовсе не Ида. Откуда она явилась? Кто она была? Имелась ли хоть крупица правды во всех ее россказнях о знатном происхождении, на котором она была помешана? Никто не мог бы этого сказать. У таких особ столь запутанная жизнь, столь причудливая судьба, в ней так много подспудного, за плечами у них такое долгое и полное приключений прошлое, что людям известно только их нынешнее обличье. Они походят на вертящиеся маяки, где вспышки света перемежаются и чередуются с долгими периодами тьмы.
Лишь одно не вызывало сомнений: она не была парижанкой, о чем свидетельствовал ее провинциальный выговор. Парижа она совсем не знала и, как выражалась ее камеристка мадемуазель Констан, понятия не имела о столичном лоске.
«Провинциальная кокотка…» — пренебрежительно говорила камеристка о своей хозяйке.
Как-то вечером в театре Жимназ два лионских негоцианта приняли ее за некую Мелани Фавро, у которой в свое время была лавка «духов и перчаток» на площади Терро, однако эти господа ошиблись и долго просили прощения. В другой раз какой-то офицер из третьего гусарского полка посмел принять ее за некую Нана, которую он знавал лет восемь назад в Орлеанвиле. Ему тоже пришлось просить прощения, ибо и он допустил оплошность. Досадное и неуместное сходство!
Так или иначе г-жа де Баранси немало путешествовала и отнюдь этого не скрывала, но лишь волшебник мог бы обнаружить что-либо подлинное и достоверное в том потоке слов, которые она извергала, едва дело касалось ее происхождения или прошлой жизни. Сегодня Ида рассказывала, будто она родилась где-то в колониях, говорила о своей матери, прелестной креолке, о своих плантациях и негритянках, завтра оказывалось, что она родом из Турени и все детство провела в большом замке на берегу Луары. И какие подробности, какие невероятные истории, а наряду с этим великолепное презрение к логике, к необходимости хоть как-то связать все эти разрозненные эпизоды своей жизни!
Как уже мог заметить читатель, в ее невероятных рассказах надо всем господствовало тщеславие, тщеславие болтливого зеленого попугая. Знатное происхождение, богатство, деньги, титулы — она только этим и бредила.
Впрочем, богатой-то она была или, во всяком случае, была на содержании у богача. Только недавно он снял для нее уютный особнячок на бульваре Османа. В ее распоряжении были лошади, экипажи, красивая мебель, хотя и сомнительного вкуса, прислуга. Ее существование было пустым, праздным, бездумным, каким оно всегда бывает у подобных особ, но в отличие от большинства из них она еще сохранила некоторую застенчивость и неуверенность в себе, что, без сомнения, сообщила ей провинция, где лучше, чем в Париже, умеют остерегаться женщин определенного толка. Это обстоятельство, а также бесспорная свежесть, — вероятно, следствие того, что детство она прожила на воздухе, — пока выделяли ее из среды дам парижского полусвета, где она, впрочем, еще не успела занять достойное место, так как совсем недавно сюда приехала.