Джен Эйр
Шрифт:
Тут он быстро взглянул на меня, в его глазах промелькнули нерешительность и смятение, затем он снова принялся разглядывать портрет.
— Что я хотел бы его иметь, не отрицаю; другое дело, будет ли это осмотрительно и благоразумно.
С тех пор как я убедилась, что он действительно нравится Розамунде и что ее отец, видимо, не стал бы возражать против этого брака, — я, будучи менее экзальтированной, чем Сент-Джон, почувствовала сильное желание содействовать этому союзу. Мне казалось, что если бы в его руки перешло состояние мистера Оливера, он мог бы с помощью этих денег сделать не меньше добра, чем став миссионером и обрекая свой
— Насколько я могу судить, самое благоразумное и дальновидное, что вы можете сделать, это, не теряя времени, завладеть оригиналом.
Сент-Джон уселся, положил портрет перед собой на стол и, подперев голову руками, любовно склонился над ним. Я заметила, что он не сердится на мою дерзость и не шокирован ею. Более того, я обнаружила, что беседовать так откровенно на тему, которой он даже не считал возможным касаться, слышать, что о ней говорят так свободно, — скорее нравится ему и даже доставляет неожиданное облегчение. Замкнутые люди нередко больше нуждаются в откровенном обсуждении своих чувств, чем люди несдержанные. Самый суровый стоик все-таки человек, и вторгнуться смело и доброжелательно в «безмолвное море» его души — значит нередко оказать ему величайшую услугу.
— Вы нравитесь ей, я в этом уверена, — сказала я, стоя позади его стула, — а ее отец уважает вас. Розамунда прелестная девушка, хотя и немного легкомысленная; но у вас хватит серьезности на двоих. Вам следовало бы жениться на ней.
— Разве я ей нравлюсь? — спросил он.
— Безусловно; больше, чем кто-либо. Она не устает говорить о вас; это самая увлекательная тема для нее, тема, которая никогда ей не надоедает.
— Очень приятно слышать, — сказал он, — очень; продолжайте в том же духе еще четверть часа, — и он самым серьезным образом вынул часы и положил их на стол, чтобы видеть время.
— Но к чему продолжать, — спросила я, — когда вы, вероятно, уже готовите ответный удар, намереваясь сокрушить меня своими возражениями, или куете новую цепь, чтобы заковать свое сердце?
— Не выдумывайте таких ужасов. Вообразите, что я таю и млею, — как оно и есть на самом деле; земная любовь поднимается в моей душе, как забивший вдруг родник, и заливает сладостными волнами поля, которые я так усердно и с таким трудом возделывал, так старательно засевал семенами добрых намерений и самоотречения. А теперь они затоплены потоком нектара, молодые побеги гибнут — сладостный яд подтачивает их, и вот я вижу себя сидящим на оттоманке в гостиной Вейлхолла у ног моей невесты, Розамунды Оливер; она говорит со мной своим нежным голосом, смотрит на меня этими самыми глазами, которые ваша искусная рука так верно изобразила, улыбается мне своими коралловыми устами. Она моя, я принадлежу ей; эта жизнь и этот преходящий мир удовлетворяют меня. Тише! Молчите! Мое сердце полно восторга, мои чувства зачарованы, дайте спокойно протечь этим сладостным минутам.
Я исполнила его просьбу; минуты шли, Я стояла молча и слушала его сдавленное и частое дыхание.
Так, в безмолвии, прошло четверть часа; он спрятал часы, отодвинул портрет, встал и подошел к очагу.
— Итак, — сказал он, — эти короткие минуты были отданы иллюзиям и бреду. Моя голова покоилась на лоне соблазна, я склонил шею под его цветочное ярмо и отведал из его кубка. Но я увидел, что моя подушка горит; в цветочной гирлянде — оса; вино отдает горечью;
Я посмотрела на него удивленно.
— Как странно, — продолжал он, — хотя я люблю Розамунду Оливер безумно, со всей силой первой подлинной страсти и предмет моей любви утонченно прекрасен, — я в то же самое время испытываю твердую, непреложную уверенность, что она не будет для меня хорошей женой, что она не та спутница жизни, какая мне нужна; я обнаружу это через год после нашей свадьбы, и за двенадцатью блаженными месяцами последует целая жизнь, полная сожалений. Я это знаю.
— Как странно! — вырвалось у меня невольно.
— Что-то во мне, — продолжал он, — чрезвычайно чувствительно к ее чарам, но наряду с этим я остро ощущаю ее недостатки: она не сможет разделять мои стремления и помогать мне. Розамунде ли быть страдалицей, труженицей, женщиной-апостолом? Розамунде ли быть женой миссионера? Нет!
— Но вам незачем быть миссионером. Вы могли бы отказаться от своих намерений.
— Отказаться? Как? От моего призвания? От моего великого дела? От фундамента, заложенного на земле для небесной обители? От надежды быть в сонме тех, для кого все честолюбивые помыслы слились в один великий порыв — нести знания в царство невежества, религию вместо суеверия, надежду на небесное блаженство вместо ужаса преисподней? Отказаться от этого? Да ведь это дороже для меня, чем кровь в моих жилах. Это та цель, которую я поставил себе, ради которой я живу!
После продолжительной паузы я сказала:
— А мисс Оливер? Ее разочарование, ее горе — ничто для вас?
— Мисс Оливер всегда окружена поклонниками и льстецами; не пройдет и месяца, как мой образ бесследно изгладится из ее сердца. Она забудет меня и, вероятно, выйдет замуж за человека, с которым будет гораздо счастливее, чем со мной.
— Вы говорите с достаточным хладнокровием, но вы страдаете от этой борьбы. Вы таете на глазах.
— Нет. Если я немного похудел, то из-за тревоги о будущем; оно все еще не устроено — мой отъезд постоянно откладывается. Сегодня утром я получил известие, что мой преемник, которого я так долго жду, приедет не раньше чем через три месяца; а может быть, эти три месяца растянутся на полгода.
— Как только мисс Оливер входит в класс, вы дрожите и краснеете.
Снова на лице его промелькнуло изумление. Он не представлял себе, что женщина посмеет так говорить с мужчиной. Что же до меня — я чувствовала себя совершенно свободно во время таких разговоров. При общении с сильными, скрытными и утонченными душами, мужскими или женскими, я не успокаивалась до тех пор, пока мне не удавалось сломить преграды условной замкнутости, перешагнуть границу умеренной откровенности и завоевать место у самого алтаря их сердца.
— Вы в самом деле оригинальны, — сказал он, — и не лишены мужества. У вас смелая душа и проницательный взор; но, уверяю вас, вы не совсем верно истолковываете мои чувства. Вы считаете их более глубокими и сильными, чем они есть. Вы приписываете мне чувства, на которые я вряд ли способен. Когда я краснею и дрожу перед мисс Оливер, мне не жалко себя. Я презираю свою слабость. Я знаю, что она позорна: это всего лишь волнение плоти, а не… — я утверждаю это — не лихорадка души. Моя душа тверда, как скала, незыблемо встающая из бездны бушующего моря. Узнайте же меня в моем истинном качестве — холодного и черствого человека.