Джен Эйр
Шрифт:
Мое сердце сжалось болью, а затем гневом; но я решила покорить миссис Рид, взять верх над ее природой и ее упорством. Слезы душили меня, как в детстве, я подавила их усилием воли и, поставив стул у изголовья, села и склонилась над подушкой.
— Вы посылали за мной, — сказала я, — и вот я здесь. Я останусь до тех пор, пока вам не станет лучше.
— О, разумеется! Ты видела моих дочерей?
— Да.
— Ну так скажи им: ты останешься здесь, пока я с тобой не переговорю кое о чем, что у меня на душе; сегодня уже поздно и мне трудно вспомнить… Что-то я хотела тебе сказать… подожди…
Ее блуждающий взгляд и затрудненная речь свидетельствовали о том, какое крушение постигло это некогда мощное тело. Она беспокойно заворочалась в постели, натягивая на себя простыню. Мой локоть, опиравшийся на край кровати, придерживал одеяло. Она сразу рассердилась.
— Сядь
— Да, я Джен Эйр.
— Никто не поверит, каких хлопот и неприятностей стоил мне этот ребенок. Взвалить на меня такое бремя! Сколько она мне причиняла огорчений каждый день, каждый час своим непонятным характером, своими вспышками раздражения и этой дикой манерой — следить за каждым моим движением. Один раз она говорила со мной прямо как сумасшедшая, уверю вас, или как дьявол, — никогда не видела такого ребенка! Конечно, я рада была избавиться от нее. Что с ней сталось в Ловуде? Говорят, там была эпидемия тифа и многие девочки умерли; однако она осталась жива. Но я сказала, что Джен умерла. Я хотела, чтобы она умерла.
— Странное желание, миссис Рид. За что вы так ненавидите ее?
— Я всегда терпеть не могла ее мать; она была единственной сестрой моего мужа, и он очень любил ее. Когда семья отреклась от этой женщины после ее недостойного брака, Рид один был на ее стороне, а когда пришла весть о ее смерти, он плакал, как дурак. Потом он послал за ребенком, хотя я настаивала, чтобы отдать его кормилице и платить за содержание. Я возненавидела эту девчонку с первой минуты, как увидела ее, — болезненное, вечно ноющее создание. Она хныкала все ночи напролет в своей колыбели; никогда она не плакала, как нормальный, здоровый ребенок, нет, — обязательно ноет и пищит. Рид жалел ее, нянчился и возился с ней, точно она была его родной дочерью, — какое там, своих в этом возрасте он куда меньше замечал. Он старался, чтобы и дети мои полюбили эту нищенку, но мои малютки терпеть ее не могли, а он сердился на них, так как они не скрывали этого.
Когда он окончательно слег, то постоянно требовал, чтобы ее приносили к нему, и за час до смерти заставил меня поклясться, что я не оставлю ее. Это было все равно, что навязать мне какое-нибудь нищее отродье из работного дома; но он был от природы слабого характера. Джон совсем не похож на отца, и я этому рада. Джон весь в меня и в моих братьев, он настоящий Гибсон. О, если бы он перестал мучить меня этими письмами с вечными требованиями денег. Нет у меня никаких денег; мы разоряемся с каждым днем, придется отпустить половину прислуги и запереть часть дома или сдавать ее. Но я никогда не соглашусь на это. А с другой стороны, как нам жить? Две трети моих доходов идут на погашение процентов по закладным. Джон отчаянно играет и вечно проигрывает. Бедный мальчик, он окружен негодяями; он пьянствует, опустился, выглядит ужасно, — мне стыдно за него, когда я его вижу.
Возбуждение все больше овладевало ею.
— Мне кажется, лучше оставить ее одну, — сказала я, обращаясь к Бесси, которая стояла по другую сторону кровати.
— Может быть, и лучше, мисс. Но она так много говорит по вечерам, утром она спокойнее.
Я поднялась.
— Постой! — воскликнула миссис Рид. — Есть еще одна вещь, которую я хочу сказать тебе. Он угрожает мне, он постоянно угрожает, что убьет себя или меня. Иногда мне снится, будто он лежит на столе с огромной раной на шее или с распухшим, почерневшим лицом. Положение ужасное, у меня тяжелые заботы. Что мне делать, как раздобыть денег?
Бесси едва уговорила миссис Рид выпить успокаивающих капель. Скоро больная затихла и, наконец, задремала. Я вышла.
Прошло свыше десяти дней, прежде чем у нас состоялся новый разговор. Она или бредила, или находилась в забытьи, и доктор запретил все, что могло бы болезненно взволновать ее. Я старалась кое-как наладить мои отношения с Джорджианой и Элизой. Сначала обе держались очень холодно. Элиза проводила полдня за шитьем, чтением или письмом и едва удостаивала нескольких слов меня или сестру. Джорджиана часами болтала всякий вздор своей канарейке и не замечала меня. Но я твердо решила, что сама сумею и развлечься и заняться; я привезла с собой принадлежности для рисования, и они теперь послужили мне для того и для другого.
Запасшись карандашами и несколькими листами бумаги, я обычно садилась в стороне от сестер, возле окна, и делала кое-какие наброски, изображавшие мимолетные картины, которые возникали в калейдоскопе моего воображения: полоску моря между двумя скалами; диск восходящей луны с вырисовывающимся
Однажды утром мне захотелось нарисовать голову. Я еще точно не знала какую и не хотела об этом думать. Взяв мягкий черный карандаш, я углубилась в работу. Вскоре на бумаге передо мной появился широкий выпуклый лоб и угловатые контуры лица; довольная началом, я принялась заполнять эти контуры, вписывая в них отдельные черты. Под таким лбом следовало нарисовать густые горизонтальные брови и правильный нос с прямой переносицей и широкими ноздрями; затем выразительный рот, конечно не тонкогубый, и решительный раздвоенный подбородок. И, разумеется, черные усы и черные, как вороново крыло, волосы, приглаженные у висков и волнистые надо лбом. Оставались еще глаза. Я нарочно приберегла их под конец, так как они требовали особой тщательности исполнения. Я нарисовала их большими, придав им красивую форму, а ресницы сделала длинными и темными, зрачок крупным и блестящим. «Хорошо, но еще не совсем то, что нужно, — сказала я себе, рассматривая свою работу. — Надо придать глазам больше силы и выразительности». Я навела тени резче, чтобы оттенить их блеск; два-три удачных штриха помогли мне достичь моей цели. И вот передо мной было лицо друга, — так не все ли мне равно, что эти молодые особы повертываются ко мне спиной? Я смотрела на портрет и радовалась его сходству с оригиналом. Я была целиком поглощена рисунком и испытывала большое удовлетворение.
— Это что — портрет вашего знакомого? — спросила Элиза, которая подошла ко мне незамеченной. Я ответила, что нет, — это просто так, моя фантазия, и поспешила заложить рисунок среди других листов бумаги.
Я, конечно, солгала: это было на самом деле очень похожее изображение мистера Рочестера. Но какое это имело значение для нее или для кого-нибудь еще, кроме меня самой? Джорджиана тоже подошла, чтобы посмотреть. Рисунки ей очень понравились, но про этот она сказала: «Какой некрасивый мужчина». Сестры, казалось, были удивлены моим искусством. Я предложила сделать их портреты. И вот обе они позировали мне по очереди для карандашного наброска. Затем Джорджиана извлекла свой альбом. Я обещала ей написать в нем акварель. Это сразу привело ее в хорошее настроение; она предложила прогулку по парку. Не прошло и двух часов, как мы уже увлеклись чрезвычайно откровенным разговором. Джорджиана рассказывала мне о той восхитительной зиме, которую провела в Лондоне два года назад, о всеобщем восторге, который она вызывала, о том внимании, которое ей было оказано; она сделала мне даже некоторые намеки на одержанную ею победу над некой титулованной особой.
В течение второй половины дня и вечера эти намеки становились все прозрачнее; она пересказывала мне чувствительные беседы и описывала сентиментальные положения, — словом, в этот день я выслушала от нее импровизацию романа из жизни высшего общества. День за днем она возобновляла свои излияния; их тема всегда была одна и та же: она сама, ее увлечения, ее горести. Казалось странным, что она ни разу не упомянула ни о болезни матери, ни о смерти брата или о тех мрачных перспективах, которые ожидали семью. Казалось, ее душа целиком захвачена воспоминанием о былых удовольствиях и мечтами о новых развлечениях. Она заходила каждый день на пять минут в комнату матери, вот и все.
Элиза по-прежнему была немногословна; у нее, видимо, не было времени на разговоры. Я никогда не встречала более занятой особы, хотя было очень трудно определить, что именно она делала, или, вернее, обнаружить результаты ее усердных трудов. Она вставала по будильнику. Я не знаю, что она делала до завтрака, но все остальное время у нее было расписано по часам, и каждый час был посвящен определенным занятиям. Три раза в день она читала маленькую книжку, — как я потом выяснила, это был обыкновенный молитвенник. Я однажды спросила, что больше всего привлекает ее в этой книжке, и она сказала: «Литургия». Три часа она отдавала вышиванию золотыми нитками роскошной каймы на куске пунцовой материи, которая могла бы быть ковром. На мой вопрос, каково назначение этой вышивки, она пояснила мне, что это покров на алтарь в новой церкви, только что построенной близ Гейтсхэда. Два часа она отдавала своему дневнику, два — работе в саду и один час — подведению счетов. Она, видимо, не нуждалась ни в каком обществе, ни в каких разговорах. Вероятно, она была по-своему счастлива: этот раз навсегда заведенный порядок удовлетворял ее; и ничто не могло раздражить Элизу сильнее, чем какое-нибудь неожиданное событие, вторгавшееся в ее расписание.