Джен Эйр
Шрифт:
Однако в течение долгого времени я держался от тебя вдалеке и редко искал твоего общества. Как интеллектуальный сибарит, я хотел продлить удовольствие этого нового и волнующего знакомства. Кроме того, меня некоторое время преследовал страх, что, если я буду слишком свободен в обращении с этим цветком, его лепестки увянут и его чарующая свежесть исчезнет. Я тогда еще не знал, что прелесть этого цветка не временная, но что он скорее напоминает неразрушимый и драгоценный камень. Кроме того, мне хотелось знать, будешь ли ты искать моего общества, если я отдалюсь от тебя, — но ты не искала его. Ты оставалась в классной так же упорно, как твой письменный стол или мольберт, а при случайной встрече проскакивала мимо меня с такой быстротой и таким безразличием, какие только допускала
Меня интересовало, что ты думаешь обо мне и думаешь ли вообще. Я решил узнать это, и снова стал искать встреч с тобой. В твоем взгляде, когда ты обращалась к людям, и в твоей манере говорить с ними была какая-то радостная теплота. Я видел, что сердце твое открыто для общения с ними; молчаливой тебя делала уединенная классная комната и скучное однообразие твоей жизни. Я позволил себе удовольствие быть добрым с тобой. Моя доброта не замедлила вызвать в тебе волнение, твое лицо стало мягким, твой тон нежным; мне нравилось, когда твои губы с благодарной радостью произносили мое имя. В те дни для меня было большим удовольствием случайно повстречаться с тобой, Джен. Ты держалась с забавной нерешительностью; твой взгляд выдавал смущение и затаенное недоверие. Ты не знала, какой на меня найдет стих: собираюсь ли я разыграть хозяина и напустить на себя угрюмость, или же ты встретишь во мне благожелательного друга. Но я уже слишком привязался к тебе, чтобы находить удовольствие в первой роли; и когда я радушно протягивал тебе руку, на твоем юном, нежном личике расцветала такая светлая радость, что иногда мне трудно было удержаться от желания привлечь тебя к моему сердцу.
— Не вспоминайте больше о тех днях, сэр, — прервала я его, отирая украдкой несколько слезинок. То, что он говорил, было для меня мукой, ибо я хорошо знала, что должна сделать, и притом скоро. А все эти воспоминания и рассказы о его чувствах только увеличивали трудность моей задачи.
— Ты права, Джен, — отозвался он. — Зачем нам думать о прошлом, когда настоящее настолько лучше, а будущее настолько светлей?
Эта самодовольная уверенность заставила меня внутренне содрогнуться.
— Теперь ты видишь, как обстоит дело, не правда ли? — продолжал он. — После юности и зрелых лет, проведенных в невыразимой тоске и печальном одиночестве, я, наконец, впервые встретил то существо, которое могу любить, — я встретил тебя. К тебе меня влечет неудержимо, ты мое лучшее я, мой добрый ангел. Я привязан к тебе глубоко и крепко, считаю тебя доброй, талантливой, прелестной. В моем сердце живет благоговейная и глубокая страсть. Она заставляет меня тянуться к тебе, как к источнику моей жизни, учит познавать в тебе цель и смысл моего существования и, горя чистым и ярким пламенем, сливает нас обоих в одно.
Именно потому, что таковым были мои чувства, я и решил жениться на тебе. Утверждать, что у меня уже есть жена, — значит просто насмехаться надо мной; теперь ты знаешь, что это был только отвратительный демон. Я сделал ошибку, пытаясь обмануть тебя, но я боялся упрямства, которое есть в твоем характере, боялся привитых тебе предрассудков, прежде чем рискнуть на откровенные разговоры, я хотел, чтобы ты стала моей. Это было малодушием: я должен был обратиться к твоему благородству и чуткости сразу же, как делаю это сейчас, — открыть тебе всю мою жизнь, полную отчаяния, описать ту жажду и голод, ту тоску о более высоком и достойном существовании, которые я испытываю; открыть тебе не только мое решение (это слово слишком невыразительно), но и мое неудержимое влечение к преданной и верной любви, если меня любят преданно и верно. И только после этого должен был я попросить тебя принять от меня обет верности и дать мне свой. Джен, дай мне его теперь.
Наступила пауза.
— Отчего ты молчишь, Джен?
Это была настоящая пытка. Мне казалось, что раскаленная железная рука сжимает мне сердце. Ужасная минута, полная борьбы, мрака и огня! Ни одно человеческое создание, жившее когда-либо
— Джен, ты понимаешь, чего я хочу от тебя? Только обещания: «Я буду вашей, мистер Рочестер».
— Мистер Рочестер, я не буду вашей.
Снова последовало продолжительное молчание.
— Джен, — начал он опять с такой нежностью, что скорбь и ужас объяли меня и лишили сил, ибо этот тихий голос был голосом просыпающегося льва, — Джен, ты хочешь сказать, что пойдешь в мире одним путем, а я должен идти другим?
— Да.
— Джен (наклоняясь ко мне и обнимая меня), ты и сейчас настаиваешь на этом?
— Да.
— А теперь? — он бережно поцеловал меня в лоб и в щеку.
— Да! — И я решительно вырвалась из его объятий.
— О Джен, это больно! Это… это неправильно; правильно было бы любить меня.
— Неправильно было бы послушаться вас.
Брови у него взлетели; странное выражение скользнуло по его лицу. Он встал, но все еще сдерживался. Ища опоры, я положила руку на спинку стула; я дрожала, я трепетала, но я решилась.
— Одно мгновение, Джен! Подумай о том, что ждет меня, когда тебя не будет. Ты отнимаешь у меня всякую надежду на счастье. Что же останется? Вместо жены — эта сумасшедшая наверху; с таким же успехом ты могла бы отослать меня к трупам вон там, на кладбище. Что я буду делать, Джен, где искать мне друга и надежду?
— Поступите так, как я; доверьтесь богу и самому себе; уповайте на него, надейтесь, что мы встретимся там.
— Значит, ты не уступишь!
— Нет!
— Ты обрекаешь меня на ужасную жизнь и на мрачную смерть? — Его голос зазвучал громче.
— Я советую вам жить безгрешно и желаю вам умереть спокойно.
— Значит, ты лишаешь меня любви и спасения? Ты снова толкаешь меня на случайную страсть, на порок?
— Мистер Рочестер, я меньше всего толкаю вас на эту жизнь, также не желаю ее и для себя. Мы родились, чтобы терпеть и страдать: вы так же, как и я. Смиритесь! Вы забудете меня раньше, чем я вас.
— Значит, ты допускаешь, что я лжец. Ты оскорбляешь меня; я заявляю, что не изменю тебе, а ты утверждаешь мне в лицо, что изменю. Но о каких же изуверских взглядах, о каких извращенных суждениях говорят твои поступки! Неужели лучше ввергнуть своего ближнего в отчаяние, чем преступить созданный человеком закон, если это никому не принесет вреда? Ведь у тебя же нет ни друзей, ни родных, которых ты бы оскорбила, живя со мной.
Это была правда. И от этих слов даже моя совесть и мой разум изменили мне и предались ему, обвинив меня в грехе за то, в чем я ему отказываю. Они заговорили почти так же громко, как и мое сердце. А сердце не унималось. «О, уступи, — говорило оно, — подумай о его горе, подумай о тех опасностях, на которые ты его толкаешь, оставив одного! Вспомни, какая это натура! Подумай о том, какое отчаяние и безнадежность последуют за этой скорбью. Утешь его, спаси его, люби его! Скажи ему, что ты любишь его и будешь принадлежать ему. Кому на свете ты нужна? Кого ты этим оскорбишь?»
И все же я отвечала себе непреклонно: «Я оскорблю себя. Чем глубже мое одиночество, без друзей, без поддержки, тем больше я должна уважать себя. Я не нарушу закона, данного богом и освященного человеком. Я буду верна тем принципам, которым следовала, когда была в здравом уме, тогда как сейчас я безумна. Правила и законы существуют не для тех минут, когда нет искушения, они как раз для таких, как сейчас, когда душа и тело бунтуют против их суровости; но как они ни тяжелы, я не нарушу их. Если бы я для своего удобства нарушала их, какая была бы им цена? А между тем их значение непреходяще, — я в это верила всегда, и если не верю сейчас, то оттого, что я безумна, совсем безумна: в моих жилах течет огонь, и мое сердце неистово бьется. В этот час я могу опереться только на ранее сложившиеся убеждения, только на решения, принятые давно, — и на них я опираюсь».