Джен Эйр
Шрифт:
Но я не должен забывать, с кем говорю. Матери моей невесты я никогда не видел и считал, что она умерла. Лишь когда прошел медовый месяц, я узнал о своей ошибке: она была сумасшедшая и находилась в сумасшедшем доме. Оказывается, существовал еще и младший брат, тоже совершенный идиот! Старший, которого ты знаешь, — я не могу его ненавидеть, хотя презираю всю семью, ибо в его слабой душе есть какие-то искры порядочности и он проявляет неустанную заботу о своей несчастной сестре, а также воспылал ко мне некогда чисто собачьей преданностью, — вероятно, окажется со временем в таком же состоянии. Мой отец и брат Роланд все это знали: но они помнили только о тридцати тысячах фунтов и были в заговоре против меня. Все эти открытия ужаснули меня. Но, кроме обмана, я ни в чем не мог упрекнуть мою жену, хотя и обнаружил, что она по своему складу совершенно чужда мне, что ее вкусы противоречат моим, что ее ум узок, ограничен, банален и не способен стремиться к
Я убедился также, что у меня не может быть спокойной и налаженной семейной жизни, потому что никакая прислуга не была в состоянии мириться с внезапными и бессмысленными вспышками ее гнева, ее оскорблениями, ее нелепыми, противоречивыми приказаниями. Но даже и тогда я не осуждал ее. Я пытался перевоспитать ее, воздействовать на нее; таил в себе свое раскаяние, свое отвращение и подавлял глубокую антипатию к ней, которая разгоралась во мне.
Джен, я не буду смущать тебя отвратительными подробностями. Достаточно нескольких слов, и ты поймешь, что я испытал. Я прожил с этой женщиной четыре года, и она почти беспрерывно мучила меня. Ее дурные наклонности созревали и развивались с ужасающей быстротой. Ее пороки множились со дня на день. Только жестокость могла наложить на них узду, а я не хотел быть жестоким. Какой пигмейский ум был у нее и какие дьявольские страсти! Какие ужасные страдания они навлекли на меня! Берта Мэзон, истинная дочь своей презренной матери, провела меня через все те гнусные и унизительные испытания, какие выпадают на долю человека, чья жена не отличается ни воздержанностью, ни нравственной чистотой.
Тем временем мой брат умер, а вскоре умер и отец. Я стал богат, но вместе с тем — постыдно беден. Ведь со мной было связано существо грубое, нечистое и развращенное. Закон и общество признали эту женщину моей женой, и я никак не мог освободиться от нее, хотя врачи уже установили, что моя жена сумасшедшая и что те излишества, которым она предавалась, ускорили развитие давно таившейся в ней душевной болезни. Джен, тебе тяжело слушать мой рассказ? Ты кажешься совсем больной. Может быть, отложим до другого дня?
— Нет, сэр, кончайте. Мне жаль вас, мне глубоко вас жаль.
— Жалость, Джен, со стороны некоторых людей — унизительная подачка, и хочется швырнуть ее обратно тому, кто с ней навязывается. Эта жалость присуща грубым, эгоистическим сердцам; в ней сочетается раздражение от неприятных нам сетований с тупой ненавистью к тому, кто страдает. Не такова твоя жалость, Джен. От другого чувства посветлело сейчас твое лицо, другое чувство горит в твоем взоре и заставляет биться твое сердце и дрожать твои руки. Твоя жалость, моя любимая, это страдающая мать любви, ее отчаяние сродни высокой страсти. И я принимаю ее, Джен. Пусть дочь придет ко мне, мои объятия раскрыты.
— Нет, сэр, продолжайте. Что же вы сделали, когда узнали, что она сумасшедшая?
— Джен, я был близок к полному отчаянию. Только остатки уважения к себе удержали меня на краю бездны. В глазах света я был, несомненно, покрыт бесчестьем, но перед собственной совестью я был чист, ибо до конца оставался в стороне от ее преступной жизни и порочных страстей. И все-таки общество связывало мое имя с ее именем, и я соприкасался с ней ежедневно. Ее тлетворное дыхание смешивалось с тем воздухом, которым я дышал, и я не могу забыть, что был некогда ее мужем. Это воспоминание было и осталось невыразимо отвратительным. Более того, я знал, что, пока она жива, я никогда не смогу стать мужем другой женщины. И хотя она была на пять лет старше (ее семья и мой отец обманули меня даже в отношении возраста), она обещала пережить меня, так как хотя и была душевнобольной, но обладала несокрушимым физическим здоровьем. И вот в двадцать шесть лет я дошел до состояния полной безнадежности.
Однажды ночью я проснулся от ее криков (как только врачи признали ее сумасшедшей, ее пришлось, конечно, держать взаперти); была удушливая вест-индская ночь. Такие ночи часто предшествуют в этих широтах неистовому шторму. Не в силах заснуть, я встал и распахнул окно. Мне казалось, что воздух насыщен фосфором. Нигде ни одной струйки свежести. В комнату влетели москиты и наполнили ее однообразным жужжанием; море, шум которого доносился ко мне, волновалось, словно во время землетрясения; черные тучи проносились над ним. Луна садилась в воду, огромная, красная, как раскаленное пушечное ядро, — она бросала свой последний кровавый взгляд на мир, содрогавшийся от предвестий бури. Эта атмосфера и пейзаж физически угнетали меня, а в ушах моих неустанно звучали проклятия, которые выкрикивала сумасшедшая; она то и дело примешивала к ним мое имя, и притом с такой дьявольской ненавистью, с такими эпитетами… ни одна уличная девка не будет употреблять
«Эта жизнь, — сказал я себе наконец, — сущий ад. Этот воздух, эти звуки — порождение бездны. Я имею право избавиться от них, если это в моих силах. Мои мучения кончатся, когда я освобожусь от плоти, сковывающей мою душу. Я не боюсь вечного огня, в который верят фанатики: хуже того, что есть сейчас, не может быть, я уйду отсюда и вернусь к моему небесному отцу».
Я говорил себе это, опустившись на колени и отпирая чемодан, в котором находились заряженные пистолеты. Я решил застрелиться. Впрочем, мысль эта владела мною лишь мгновение. Так как я не был безумен, приступ крайнего и беспредельного отчаяния, вызвавший во мне желание покончить с собой, тут же прошел. Свежий морской ветер, дувший из Европы, ворвался ко мне в окно, гроза разразилась, полились потоки дождя, загремел гром и вспыхнула молния, — воздух очистился. Тогда я принял твердое решение. Бродя под мокрыми апельсинными деревьями моего сада, среди затопленных дождем гранатов и ананасов, в лучах тропического рассвета, я стал рассуждать, Джен, — и ты послушай, ибо истинная мудрость утешила меня в этот час и указала мне путь, которым я должен был следовать.
Сладостный ветер из Европы все еще лепетал среди освеженных листьев, и Атлантический океан гремел торжествующе и свободно; мое сердце, уже так давно омертвевшее и высохшее, вдруг ожило, расширилось, зазвучало той же музыкой, наполнилось живой кровью; все мое существо возжаждало обновления, моя душа захотела чистоты. Я почувствовал, что мои надежды воскресают и что обновление возможно. Стоя под цветущими ветками на краю моего сада, я смотрел в морскую даль, более синюю, чем небо. Там была Европа, там открывались светлые дали. «Поезжай, — сказала мне надежда, — и поселись опять в Европе, где никто не знает, как замарано твое имя и какое презренное бремя ты несешь. Пусть сумасшедшая едет с тобой в Англию, запри ее в Торнфильде, охраняй и заботься о ней, а сам отправляйся в любую страну и завяжи новые отношения, какие тебе захочется. Эта женщина, которая так злоупотребляла твоим долготерпением, так осквернила твое имя, так оскорбила твою честь, так обманула твою юность, — она тебе не жена, и ты ей не муж. Дай ей все, что от тебя зависит, и ты можешь считать, что выполнил свою обязанность перед богом и людьми. Пусть самое имя ее, пусть история вашей близости будет предана забвению. Ты не обязан говорить о них ни одному живому существу. Дай ей удобства и безопасное жилище, защити ее унижение тайной и расстанься с ней».
Я так и поступил. Отец и брат не сообщили о моей женитьбе никому из знакомых. В первом же письме, которое я написал им, я высказал им свое отношение к моей женитьбе, так как уже испытывал глубокое отвращение к этому браку; зная характер и особенности моей жены, я предвидел для себя постыдное и печальное будущее и тогда же настоятельно просил держать все это в тайне. А вскоре недостойное поведение моей жены, о котором я сообщил отцу, приняло такие формы, что ему оставалось лишь краснеть за подобную невестку. Он не только не старался разгласить наш брак, но стремился скрыть его не меньше, чем я.
И вот я повез ее в Англию. Это было ужасное путешествие; с таким чудовищем — на корабле! Я был рад, когда, наконец, привез ее в Торнфильд и благополучно поселил на третьем этаже, в той комнате, которую она за десять лет превратила в берлогу дикого зверя, в обиталище демона. Мне сначала никак не удавалось найти кого-нибудь, кто бы ходил за ней, так как это должна была быть женщина, на верность которой я мог бы положиться; приступы буйного помешательства, которым была подвержена моя жена, должны были неизбежно выдать ее тайну. У нее бывали и спокойные периоды, они длились иногда по нескольку дней, иногда по нескольку недель, и тогда она осыпала меня оскорблениями. Наконец я нанял Грэйс Пул. Она и доктор Картер (это он и перевязывал раны Мэзона в ту ночь, когда безумная напала на своего брата) — вот два единственных человека, которым я открыл истинное положение дел. Миссис Фэйрфакс, вероятно, кое-что подозревает, но точно ей ничего неизвестно. Грэйс оказалась в общем хорошей сиделкой, хотя, отчасти по ее собственной вине, ее бдительность не раз бывала обманута и усыплена, — но тут уж ничего не поделаешь, тут виновата ее профессия. Сумасшедшая хитра и коварна. Она всегда умеет воспользоваться недосмотром своей сиделки. Однажды она добыла нож, которым чуть не заколола своего брата, и дважды завладела ключом от своей комнаты и выскользнула оттуда среди ночи. В первый раз она вознамерилась сжечь меня в моей постели, во второй раз явилась к тебе. Благодарю провидение, которое охраняло тебя; она излила свою ярость только на твой венчальный убор, который, может быть, напомнил ей ее собственную свадьбу. Подумать страшно, что могло бы случиться, когда это страшное существо, вцепившееся сегодня утром мне в горло, склонило свое багрово-черное лицо над гнездом моей голубки! Просто кровь стынет в жилах…