Джентльмены
Шрифт:
Лео зрелище наскучило уже после третьего матча: он не смог выбраться из постели, оставшись в своих комнатах вдыхать аромат благовоний. Для него все это было бессмысленной игрой, и он был прав, пусть подобное утверждение и звучало скучновато. Игра понарошку, но многое в этом мире требует притворства.
В ходе одного из самых бесцветных и бесхребетных матчей в середине турнира Генри коснулся головокружительно глубокой темы, напустившись на «хоккейный нигилизм» Лео. По словам Генри, Лео всегда видел в жизни только игру. Игра была увлекательной и захватывающей, но стоила свеч лишь до тех пор, пока соблюдались правила, с которыми каждый игрок соглашался в самом начале игры. Придерживаясь правил,
Вечно с Генри было так: он сидел, внешне совершенно поглощенный бесцветным матчем, в четверть уха слушая наши с Лео язвительные комментарии по поводу бессмысленности происходящего и делая вид, что не слышит ни слова из наших речей, чтобы не огорчаться понапрасну. Но потом ходил, пережевывая и перемалывая услышанное, пока ему не удавалось выстроить безупречную, с его точки зрения, аргументацию в защиту хоккея или чего бы то ни было, пусть даже плохого хоккея. Затем, в порыве вдохновения, Генри изливал накопившееся перед нами, чтобы вскоре напрочь забыть о сказанном.
Весна жила в нас мечтой, эфемерным представлением о желанном. Каждое утро мы неизменно констатировали очередной конфликт между метафизикой мечты и метеорологией реальности, что столь же неизменно становилось причиной фрустрации и напряжения, которое не находило естественного выхода. Удручающие погодные условия, именуемые низким давлением, в сочетании с неожиданными происшествиями в мировой политике и экологии, именуемыми катастрофами, делали эту весну сезоном самоубийств, подобно Правде требовавшим жертв, гекатомб.
Внезапно подувший легкий бриз превратился в попутный ветер, при котором я добрался до самой последней главы «Красной комнаты», после чего вновь наступил штиль. Такова участь прозаика — после взрыва творческой эйфории впадать в ступор сомнений. Я был совсем молод и пока не владел искусством управлять парусами. Я мог лишь с тяжкими вздохами наблюдать, как меня относит назад, в глухоту зимней депрессии.
Либидо не находило себе места, говоря медицинским языком. Я посвящал все больше времени «Пещере Грегера», «Убежищу», и монументальному похмелью Лео. Паван и Ларсон-Волчара вновь вернулись к раскопкам, и теперь, в апреле, мы снова превратились в крепкую команду из шестерых, работающую в три смены. Мы продвигались в западном направлении со скоростью около трех метров в сутки, едва ли не каждый день ставя новый рекорд. Земля была рассыпчатой, сухой, копать было легко, и мы полностью уверовали в то, что напали на след Сокровища.
Для того чтобы поставить Лео на ноги, потребовалось немало времени. Из больницы звонили, чтобы узнать, как идут дела, и Генри бойко врал, сообщая, что Лео осталось только найти работу, а в остальном дела идут отлично.
Но вскоре выяснилось, что Лео Морганом, поэтом Лео Морганом, интересуется не только больница. В одном литературном журнале, который я выписывал, некий молодой литературовед сделал резкий выпад против всей современной литературы, в особенности против поэзии. Автор эссе, решивший подвести итог литературного процесса семидесятых, сравнивал себя с дворником, который среди пустых пивных бутылок и использованных презервативов время от времени натыкается на собачье дерьмо: одно пусто, другое уже бесполезно, а третье просто мерзко. Эссеист одинаково резко отзывался и об «ангажированной» литературе, и о едва продравшем глаза «сюрреализме», что бы он ни имел в виду. Повсюду преобладал метод безыскусной, расслабленной, безболезненной механики, которая сковывала блестящие юные таланты, не смеющие расправить крылья — не из страха высоты, а из боязни не получить разрешения на посадку.
Молодой гневный литературовед из Упсалы не видел впереди ни малейшего просвета — и слава богу, думал я, — но зато пощадил нескольких авторов, лишенных милости публики. Среди перечисленных имен значились, как можно было ожидать, Поль Андерсон — и Лео Морган, «который на десять лет опередил свою эпоху, совершая ботанические вылазки по заболоченному послевоенному ландшафту с бомбой, Арто, Жене и вечным Элиотом в рюкзаке».
Я, разумеется, бросился в благоухающие курениями комнаты Лео, радостно размахивая журналом, чтобы взбодрить поэта. Его ценят и помнят, он востребован, и если он разберет свои наброски к «Аутопсии», сделанные в черной рабочей тетради, то я займусь практической стороной процесса. Любое издательство с радостью опубликует его стихи.
— Есть сигарета? — лениво спросил Лео.
— Не стоит курить в постели, — заботливо отозвался я.
Лео больше не интересовали литературные дебаты. Пробежав глазами хвалебные строки, он зевнул и бросил журнал на пол, затем встал и натянул халат. Мы выбрались в гостиную, чтобы выкурить по сигарете и посмотреть на всеобъемлющую серость за окном. Мы закурили. Лео дрожал от холода. Я был совсем сбит с толку.
— Какого черта ты живешь в этом дурдоме? — спросил он.
— Я, наверное, сам дурак.
— Слушай… — сказал Лео. — Ты станешь дураком, если не будешь осторожен.
Он вперил меня свой темный, долгий, тягучий взгляд, который любого мог лишить уверенности.
— Берегись, парень, — повторил он, хлопая меня по плечу. — У тебя большое будущее, надо быть осторожнее. Ты столько всего не знаешь…
— Я столько всего не хочузнать.
— Но этого не избежать.
— Как это? Чего мне не избежать?
Лео затянулся и выпустил дым через ноздри.
— Не знаю, — туманно ответил он. — Может быть, безумия. Оно захватывает все вокруг.
— Буду стараться защититься.
— Не получится, оно проникает даже сквозь бетон.
— У меня остались мечты, — сказал я. — Я вижу просветы, а скоро наступит весна и принесет с собой много всякого добра.
Лео фыркнул, но не совсемснисходительно.
— Что за просветы?
— Сопротивление, — ответил я. — Несогласные граждане, которые отказываются принимать зло, панки, которые защищают курдов, ребята, которые гоняют наци в буржуйских школах на Эстермальме, группы активистов… Это уже что-то!
Лео долго смотрел на персидский ковер с вытертой дорожкой между столов и кресел до самого шахматного столика.
— М-м, — Лео кивнул. — Это уже что-то. Но ты столько всего не видишь. Ты видишь только то, что хочешь видеть.
— А что ты хочешь видеть?
— Всегда легче давать отрицательные определения. Мне не нужны утопии, чтобы выжить. Я могу позволить себе пессимизм.
— Не верю. Я считаю, что утопии неискоренимы.
— Ты наслушался Генри. Он сам одна сплошная наивная утопия.