Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 11
Шрифт:
Люси и ее муж, Фрэнк Тор, — продолжал он через минуту, — человек под стать древним викингам, который не ел ничего, кроме молока, хлеба и плодов, относились к нам очень хорошо. В этой гостинице жилось нам, как в раю, хотя, должен сказать, провианту было мало. У наших окон густо рос шиповник; когда они были открыты и ветерок шевелил ветки, казалось, что купаешься в аромате. Пока мы там жили, Эйли стала похожа на цыганку — так она загорела. Нельзя было любить ее больше, чем я. Но бывали мгновения, когда у меня замирало сердце, — казалось, она не понимает, как сильно я ее люблю. Однажды, помню, она уговорила меня поехать в лес с ночевкой. Мы целый день плыли вниз по реке, а вечером пристали в камышах под ветвями ивы и развели костер, на котором она могла бы готовить. По правде сказать, вся наша еда уже была приготовлена, но, сами знаете, романтика заключается в том, чтобы разжечь настоящий костер. «Мы не будем притворяться», — говорила она все время. Пока мы ужинали, к нам на полянку пожаловал заяц — большой такой, и до чего же удивленный у него был вид! Эйли назвала его «Высокий заяц». А потом мы сидели у прогоревшего костра
Ночью я проснулся; кричала водяная курочка, и в свете луны мимо окна пролетел зимородок. Как чудесны были река, свет луны, деревья, тонкий, светящийся туман и тишина! Это походило на иной мир — умиротворенный, зачарованный, куда более святой, чем наш. Это было как зримое воплощение тех мыслей, что — увы, столь редко! — приходят к человеку и исчезают, как только он пытается постигнуть их. Колдовство… поэзия… святость…
Он помолчал минуту и продолжал грустно: — Я посмотрел на Эйли. Во сне, с распущенными волосами и раскрытыми губами, она казалась ребенком, и я подумал: «Покарай меня, боже, если я когда-нибудь причиню ей боль!» Как мог я понять ее, загадку и невинность ее души? Темза была свидетельницей всех радостей и всего темного в моей жизни, моих счастливейших дней и дней отчаяния. И мне приятно вспоминать о ней, потому что, знаете, со временем горькие воспоминания рассеиваются, остаются только хорошие… Но и хорошие воспоминания причиняют нам боль, боль иную — от мысли, что счастье никогда больше не повторится… Однако, — при этих словах он повернулся ко мне, еле заметно улыбаясь, — что толку плакать над пролитым молоком…
По соседству с гостиницей Люси «Роза и Боярышник»… Вы можете представить себе более прелестное название? Я объехал весь свет, но нигде мне не приходилось встречать таких красивых названий, как в английских деревнях. В английской деревне каждая травинка, каждый цветок гордятся собой; они знают, что за ними присмотрят, и все дороги, деревья и домики, кажется, полны уверенности, что они будут существовать вечно… Но я вам собирался рассказать… В полумиле от этой гостиницы стоял тихий старый дом, который мы прозвали «монастырем», хотя это, кажется, была ферма. Мы много дней провели там, без разрешения забираясь в сад. Эйли очень любила ходить по чужой земле без разрешения: если только представлялась возможность сделать крюк, но по чужой земле, она обязательно выбирала этот путь. И свой последний день мы провели в этом саду, лежа в густой траве. Я впервые читал «Чайлд-Гарольда» — чудесная, незабываемая книга! И как раз дошел до того места — боя быков, помните?
«И трижды рог звучит; сигнал уж подан,
Гул все растет. Все в ожиданье замирает», —
когда Эйли неожиданно сказала: «А вдруг я перестану тебя любить?» Меня как будто ударили по лицу. Я вскочил и пытался заключить ее в объятия, но она ускользнула от меня. Потом отвернулась и тихо засмеялась. Не знаю почему, я тоже засмеялся…
VI
— На следующий день мы вернулись в Лондон. Мы жили совсем рядом со школой, и раз пять в неделю Дэлтон приходил к нам обедать. Он бы приходил каждый день, не будь он человеком, менее всего считающимся со своими желаниями. У нас было больше учеников, чем когда-либо. А в свободное время я обучал жену фехтованию. Мне не доводилось видеть существа столь проворного и гибкого. И как она была хороша в своем костюме для фехтования и вышитых туфельках!
Я был совершенно счастлив. Когда человек удовлетворен, он становится беспечным и самодовольным. Однако я следил за собой, зная, что по натуре я человек себялюбивый. Я работал, не жалея сил, и копил деньги, для того чтобы доставить ей все удовольствия, какие только мог. В то время Эйли больше всего любила верховую езду. Я купил ей лошадь, и весенними и летними вечерами мы ездили с ней вдвоем, но когда стало темнеть рано, она ездила днем одна, очень далеко, иной раз проводила в седле целый день и возвращалась домой такая усталая, что еле-еле взбиралась наверх… Не могу сказать, чтобы мне это нравилось. Это меня тревожило: ведь я знал, какая она отчаянная, но не считал себя вправе вмешиваться в ее дела. Много волнений мне доставляли также дела денежные, потому что, хоть я и зарабатывал больше, чем прежде, денег никогда не хватало. Я стремился накопить побольше… Я, конечно, питал надежду, но ребенка не было, и это тоже причиняло мне беспокойство. Эйли стала еще прекраснее и, мне кажется, была счастлива. Вам никогда не приходило в голову, что все мы живем на краю вулкана? Мне думается, у каждого человека есть какая-то привязанность или интерес, столь сильные, что по сравнению с ними он все остальное ни во что не ставит. Разумеется, человек может прожить всю жизнь, так и не зная этого. Но некоторые… Я не жалуюсь. Что есть, то есть.
Он надвинул фуражку на глаза и крепко сжал обеими руками набалдашник своей трости. Он напоминал человека, направляющего лошадь на непреодолимый барьер и не дающего себе времени на размышление из боязни отступить в последний момент.
— Весной тысяча восемьсот семьдесят восьмого года ко мне пришел новый ученик — молодой человек двадцати одного года, которому была уготована военная карьера. Он полюбился мне, и я сделал все, что мог, чтобы превратить его в хорошего фехтовальщика. Но он был как-то упрямо безрассуден несколько минут бывал очень старателен, а затем становился возмутительно небрежен. «Фрэнсис, — говорил я, бывало, — на твоем месте я бы постыдился». «Мистер Брюн, — отвечал он, — а почему я должен стыдиться? Ведь я не сам себя создавал». Бог видит, я хочу быть к нему справедлив… Сердце у него было отзывчивое. Раз он приехал в кэбе и привез свою несчастную умирающую собаку, которая попала под колеса. Целых полчаса провел он в запертой комнате наедине с трупом собаки, и мы слышали, что он рыдал, как ребенок. Он вышел с покрасневшими глазами, крикнул: «Я знаю, где найти этого скота, который ее переехал!» — и убежал. У него были прекрасные глаза итальянца, он был невысокого роста и хрупкого сложения, черноволосый, с темными усиками. Губы у него всегда были приоткрыты, и это вместе с походкой и манерой слегка прикрывать глаза веками создавало ему особенный, мягкий и гордый облик. Я часто говорил ему, что из него никогда не выйдет солдата. «Э! — отвечал он. — Когда время придет, с этим все будет в порядке». Он верил в свою судьбу, которая должна была обо всем для него позаботиться, когда для этого наступит время. Однажды он пришел во время урока Эйли. Тогда в первый раз они увидели друг друга. После этого он приходил чаще и иногда оставался к обеду. Не буду отрицать, сэр, я охотно принимал его; я считал, что это для Эйли развлечение… Ну, разве может быть что-либо отвратительнее такой самодовольной слепоты? Может, люди скажут: «Бедняга, он так верил ей!» Какая тут вера, сэр! Самомнение! Я был глуп… а в этом мире за глупость приходится расплачиваться…
Наступило лето, и раз в субботу, в начале июня, Эйли, я и Фрэнсис — его фамилии я не назову — поехали кататься верхом. Ночью шел дождь, так что пыли не было; скоро выглянуло солнце — славный был денек! Мы катались долго и около семи вечера повернули обратно; ехали медленно, потому что было еще жарко, а мы ждали вечерней прохлады. В девять часов добрались до Ричмондского парка. Ричмондский парк — замечательное место, а тогда в сумерках он был чудесен, олени двигались так бесшумно, что казались призраками. Мы тоже молчали — большие деревья всегда на меня так действуют…
Кто может сказать, когда именно настанет перемена? Подобно порыву ветра, старое проходит, а новое приходит. И вот я вам сейчас рассказываю о такой перемене. Без какого-либо предупреждения Эйли пустила лошадь в галоп. «Что ты делаешь?» — закричал я. Она оглянулась, улыбаясь, а потом и Фрэнсис также пронесся мимо меня. Их словно что-то ужалило: они перескакивали через поваленные деревья, мчались под низко нависшими сучьями, носились галопом вверх и вниз по холмам. И мне пришлось наблюдать это сумасшествие! Моя лошадь не могла за ними угнаться. Я скакал во весь опор и все же сильно отстал. Я не принадлежу к людям спокойным. Когда я наконец нагнал их, я не мог говорить от бешенства. Они ехали бок о бок, отпустив поводья, и смотрели друг другу в глаза. «Тебе следует быть осторожнее», — сказал я. «Осторожнее! — воскликнула она. — Но жизнь не состоит из одной осторожности». Мой гнев улетучился. Я поотстал и поехал за ней, как грум едет за своей хозяйкой. Ревность! Нет пытки более неотступной и тяжкой… В эти минуты в душе моей поднялся вихрь разных воспоминаний… было ли многое или только чудилось мне, почем я знаю. Душа моя была отравлена. Я пытался убедить себя, что бессмысленно подозревать ее, что это недостойно мужчины. И даже если это правда, человек обязан быть джентльменом! Но я» вдруг обнаружил, что смеюсь, да, сэр, смеюсь над этим словом!
Он заговорил быстрее, как будто изливал душу не живому собеседнику, а самой ночи.
— Я не мог заснуть в ту ночь. Лежать рядом с Эйли, когда у меня в мозгу гнездились подобные мысли, было невозможно. Придумав предлог, я просидел всю ночь за какими-то бумагами. Самое тяжелое в жизни — это видеть надвигающуюся опасность и не быть в силах предотвратить ее. Что делать? Вы замечали, как люди неожиданно, без единого слова становятся совершенно чужими? Достаточно одной мысли… На следующий же день Эйли сказала: «Я хочу поехать к Люси». «Одна?» «Да». К этому моменту я уже решил: пусть поступает так, как считает нужным. Возможно, я действовал неправильно: не знаю, как следует поступать в подобных случаях. Но, прежде чем она уехала, я спросил ее: «Эйли, в чем дело?» «Не знаю», — ответила она. Я ее поцеловал… и это было все. Прошел месяц, я ей писал почти каждый день и получал в ответ коротенькие письма, в которых было очень мало о ней самой. Присутствие Дэлтона было для меня пыткой, ибо я не мог сказать ему правду, а он пребывал в уверенности, что Эйли готовится стать матерью. «Эх, Брюн, — говорил он, — моя бедная жена была точно такая же». Жизнь, сэр, довольно ироническая штука!.. Он — мне трудно называть его по имени — приходил в школу два или три раза в неделю. Мне начинало казаться, что я замечаю в нем перемену: сквозь его безрассудство стала проглядывать сильная воля. Что-то вызывающее было теперь в его манере фехтовать со мной. А я испытывал какую-то радость от сознания своего превосходства — я мог выбить из его руки оружие, как соломинку, в любой момент. Мне было стыдно, и все же я этим гордился. Ревность — низкое чувство, сэр, низкое и ничтожное! Когда он спросил, где моя жена, я сказал ему. Я был слишком горд, чтобы скрывать это. Вскоре после этого он перестал посещать школу.
Однажды утром, когда я уже больше не мог терпеть, я написал ей и предупредил о своем приезде. Я не навязывался, но просил ее встретить меня в саду того старого дома, который мы прозвали монастырем. Я просил ее быть там в четыре часа. Я был всегда твердо убежден в том, что мужчина не должен ничего вымаливать у женщины, ни принуждать ее ни к чему. Женщины щедры — они вам сами дадут, что могут дать. Я запечатал письмо и сам отправил его. И всю дорогу за город я повторял про себя: «Она должна прийти, ну, конечно же, она придет».