Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 7
Шрифт:
Наконец он остановился на следующем:
— Горди! (Почему они называли его Горди, трудно сказать, — то ли это было уменьшительное от его имени Джордж, то ли видоизмененное «гардиан», опекун.) — Как скучно будет, когда уедет Сесили, верно?
— Отнюдь.
Мистеру Хезерли было, наверно, года шестьдесят четыре, если, понятно, у опекунов вообще бывает возраст, и он больше походил на доктора, нежели на помещика; лицо квадратное, слегка одутловатое, глаза прищурены, губы изогнуты, а интонация речи изысканная и в то же время грубоватая, какая свойственна бывает потомкам старинных фамилий.
— Нет, правда, ведь будет ужасно тоскливо!
— Допустим. Ну, и что же?
— Я только думал, может быть, мы пригласим сюда погостить
— Мой милый! Двое незнакомых людей!
— Мистер Стормер увлекается рыбной ловлей.
— Вот как? А она чем увлекается?
Радуясь, что сидит к старику спиной, юноша ответил:
— Не знаю… чем-нибудь, — она очень приятная женщина.
— Гм! Красивая?
Он ответил, теряя голос:
— Не знаю, как на ваш взгляд, Горди.
Он спиной почувствовал, как собеседник рассматривает его из-под своих полуопущенных припухших век.
— Пожалуйста, если хочешь. Пригласи их, и дело с концом.
Забилось ли у него сердце? Пожалуй, нет; но ему стало тепло и приятно, и он сказал:
— Спасибо, Горди. Честное слово, это ужасно мило с вашей стороны, — и снова вернулся к молитвеннику. Теперь он мог уже кое-что понять. Одни места казались ему прекрасными, другие — странными. Насчет повиновения, например. Если любишь человека, то просто подло требовать от него повиновения. Если ты любишь и тебя любят, то и вопроса нет ни о каком повиновении, потому что вы оба все будете делать по собственной воле. А если не любишь или тебя не любят, тогда — Господи! — что может быть отвратительнее, чем жить с человеком не любя или если он тебя не любит! Но она-то, уж конечно, не любит старика Стормера. А раньше? Неужели когда-то она его любила? Марк отчетливо представил себе ясные скептические глаза, рот, искривленный в нарочито насмешливой улыбке. Нет, такого нельзя полюбить. А ведь он безусловно хороший человек. И в груди у юноши возникло нечто вроде жалости, почти нежности к отсутствующему учителю. Странно, что он испытывает сейчас подобные чувства, ведь когда они последний раз разговаривали там на террасе, он не чувствовал ничего такого.
Звук опущенной крышки бюро нарушил его задумчивость; мистер Хезерли убрал коробок с искусственными мухами, а это означало, что он собирается на речку удить. Как только за ним захлопнулась дверь, Марк вскочил, снова поднял крышку бюро и принялся сочинять письмо. Это была трудная работа.
«Дорогая миссис Стормер!
Мой опекун поручил мне передать Вам, что мы очень просим Вас и мистера Стормера приехать к нам погостить сразу же, как Вы вернетесь в Англию из Тироля. Передайте, пожалуйста, мистеру Стормеру, что лишь искуснейшие из рыболовов — вроде него — способны ловить нашу форель; остальным достаются только ветки деревьев. Вот это я поймал дерево (здесь следовал рисунок). Свадьба моей сестры завтра, и здесь станет ужасно тоскливо, если только Вы не приедете. Так что, пожалуйста, приезжайте непременно. Примите мои наилучшие пожелания.
Остаюсь Ваш покорный слуга
М. Леннан».
Налепив на это творение марку и опустив его в почтовый ящик, он ощутил весьма странное чувство — точно он вырвался на каникулы из школы. Хотелось носиться вокруг дома, шалить. Что бы такое сделать? Сесили, конечно, не до него — всем им не до него: заняты приготовлениями к свадьбе. Пожалуй, он пойдет оседлает Болеро, покатается в парке. Или лучше пройтись по берегу реки, посмотреть на соек? Все как-то одиноко. Он понуро остановился у окна. Когда ему было лет пять, он однажды сказал на прогулке своей няне: «Мне хочется печенья, няня, мне неотступно хочется печенья!» — и в общем-то это у него и по сей день осталось: ему по-прежнему неотступно хочется печенья.
Потом он подумал, не заняться ли лепкой, и пошел через сад к старой пустой теплице, в которой издавна хранились его шедевры. Но сейчас они показались ему никуда не годными, а два из них — индюка и барана — он тут же решил уничтожить.
Она обернулась, глаза у нее были раскрыты широко-широко.
— У вас славный голос, Сильвия.
— Ну, что вы!
— Правда. Пошли залезем на дерево.
— А где?
— Да в парке, конечно.
Они долго выбирали подходящее дерево: на одни было слишком легко взобраться ему, на другие — слишком трудно ей; наконец нашли старинный развесистый дуб с грачиными гнездами. Марку пришлось сбегать в дом за веревкой, так как он убедил Сильвию, что лезть можно только в связке. И ровно в четыре начался подъем, который он назвал «Восхождением на Чимоне-делла-Пала». Возглавлял отважную экспедицию он, зацепляя каждый раз веревку за сук, прежде чем позволить своей спутнице сделать следующий шаг. Раза два или три веревку пришлось закрепить, а самому спуститься на подмогу: ведь она неопытный альпинист. Руки у нее были слабые, и она все время норовила сесть на сук верхом, когда надо было упереться одной ногой. Но вот наконец восхождение закончено, и они, обсыпанные мхом, сидят на предпоследнем суку. Они молча отдыхали, слушая, как возмущенно кричат потревоженные грачи. Помимо грачиного стихающего негодования, ничто здесь не нарушало чудесного покоя и отрешенности — они были на полпути к синему небу, и оно просвечивало над ними сквозь колышущийся шатер зелено-бурой листвы. Стоило чуть тронуть рукой или ногой кору ствола, и воздух наполнялся горьковатым запахом сухого мха, каким обычно пахнут старые дубы. Земля внизу скрылась из глаз, и со всех сторон загораживали вид другие корявые деревья.
Марк сказал:
— Если просидеть тут дотемна, то можно увидеть сов.
— Ой, не надо! Совы такие отвратительные!
— Что? Совы очень хороши, особенно белые.
— У них такие глаза — бр-р! И они как-то пищат во время охоты.
— Очень даже мило пищат. А глаза у них какие красивые!
— Они ловят мышей, и цыплят, и вообще всех маленьких.
— Но ведь они же не со зла; они их ловят, чтобы есть. А верно, ночью все красивее, да?
Она просунула руку ему под локоть.
— Нет, я темноты не люблю.
— Отчего же? Ведь это великолепно: все становится таким таинственным. — Он произнес последнее слово с особым чувством.
— Я не люблю таинственного. Мне от него страшно.
— Да что вы, Сильвия!
— Да. А вот раннее утро я люблю. Особенно весной, когда только лопаются почки.
— Ну, конечно.
Она чуть заметно к нему прислонилась, наверно, побаивалась упасть; тогда он вытянул руку и ухватился сзади за сук так, чтобы для нее получилась удобная спинка. Они помолчали. Потом он сказал:
— Вы какое бы дерево выбрали, если бы вам предложили только одно какое-нибудь?
— Только не дуб. Липу… нет, березу! А вы?
Он задумался. На свете столько прекрасных деревьев! Конечно, липы, березы; но и бук, и кипарис, и тис, и кедр — тоже; и еще платаны; и вдруг сказал:
— Сосну. Знаете, такие высокие сосны с рыжими стволами и с ветками на самом верху.
— Почему?
Он снова задумался. Ему очень хотелось правильно объяснить ей, почему именно сосну; это было связано вообще со всеми его ощущениями. Пока он размышлял, она глядела на него, словно удивлялась, что человек может так глубоко задуматься. Наконец он сказал: