Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 7
Шрифт:
Потом он услышал позади себя шум: по коридору, войдя через боковые двери, шли они — она впереди, с рюкзаком, с альпенштоком, улыбающаяся, довольная. Безотчетно он отпрянул от двери и спрятался за каким-то деревом. Прошли. Ее загорелое лицо с глубоко посаженными глазами было такое ликующее, усталое, счастливое. Отчего-то это показалось ему непереносимо, и когда они прошли, он сбежал украдкой в лес, бросился там ничком в глубокой тени и лежал, давясь сухим комком рыдании, который все подкатывал и подкатывал к горлу.
IX
Весь следующий день он был счастлив; чуть не до вечера пролежал он у ее ног под сенью той же самой рощи, что и тогда, блаженно глядя в небо сквозь ветви лиственниц. Это было чудесно. И вокруг никого, только одна природа, живая, деятельная, великая!
Вчера, возвращаясь
Так он окончательно решился посвятить себя искусству?
О да, разумеется!
Значит, ему хочется уехать… из Оксфорда?
Нет, нет! Только когда-нибудь все же придется, конечно.
Она сказала:
— Некоторые остаются.
И он поспешил добавить:
— Я ни за что не хочу уезжать из Оксфорда, пока там вы!
И услышал, как она вздохнула:
— Еще захотите… Ну-ка помогите мне встать!
И они вернулись в гостиницу.
Она вошла внутрь, а он остался на террасе, и как только она скрылась за дверью, его вновь охватило гнетущее чувство. Рядом чей-то голос произнес:
— Ну, друг Леннан, что у вас: тоска зеленая или розовые мечты?
Поблизости в одном из тех плетеных кресел с высокой спинкой, которые надежно отгораживают сидящего от внешнего мира, полулежал его профессор, чуть откинув набок голову и составив концами пальцы обеих рук. Точно идол восседающий! И этот человек поднимался вчера на такую гору!
— Глядите бодрее! Вы еще успеете сломать себе шею! Помню, в вашем возрасте меня глубоко возмущало, когда мне не давали рисковать чужой жизнью.
Леннан еле выговорил:
— Об этом я как-то не… не подумал. Но, по-моему, если миссис Стормер могла пойти, я тоже мог.
— Ага! При всем нашем восхищении, мы тем не менее не можем допустить… когда доходит до дела, не правда ли?
Юноша горячо встал на ее защиту:
— Вовсе нет! Я считаю, что миссис Стормер ничуть не хуже любого мужчины, только… только…
— Только чуть похуже вас, а?
— В тысячу раз лучше, сэр!
Стормер улыбнулся. Ох, уж эта ирония!
— Леннан, — сказал он, — остерегайтесь гипербол.
— Я знаю, конечно, что в настоящие альпинисты не гожусь, — снова вспыхнул юноша. — Но только… по-моему, там, где ей позволяют рисковать жизнью, мне тоже должны позволить!
— Хорошо! Это мне понравилось. — Сейчас в его голосе не звучало и намека на иронию, и молодой человек даже смутился.
— Вы молоды, друг Леннан, — продолжал Стормер. — Как вы думаете, в каком возрасте к мужчине приходит благоразумие? И не мешает вам помнить — женщинам сия главнейшая сторона храбрости [17] вообще не присуща.
— По-моему, женщины — прекраснейшие в мире созданья! — выпалил юноша.
— Дай вам Бог подольше придерживаться такого мнения! — Профессор поднялся и саркастически разглядывал собственные колени. — Стали ноги затекать! — заметил он. — Оповестите меня, когда измените свои взгляды.
— Этого не будет никогда, сэр!
— Ах, Леннан, «никогда» — срок долгий. Пойду выпью чаю. — И он на плохо гнущихся ногах зашагал прочь, словно бы посмеиваясь на ходу над собственной немощью.
Леннан, с горящими щеками, остался, где был. Слова его профессора опять прозвучали укором ей. Как можно так отзываться о женщинах?! Если это и правда, он не желает ее слышать; а если неправда, то говорить такое — просто подло. Ужасно, должно быть, не ведать высоких чувств, вечно ко всему относиться саркастически. Ужасно быть таким, как эти «надутые англичане», хотя, конечно, старик Стормер от них отличается: ведь он гораздо образованнее и умнее, куда умнее, но только так же смотрит на все сверху вниз. «Некоторые остаются…» Что она хотела сказать? Остаются такими вот «надутыми»? Внизу прямо под ним крестьянское семейство косило и сгребало сено. Ее можно представить себе среди косцов, в таком
Когда он вошел к себе в номер переодеться к обеду, он увидел на столике в стакане с водой большую темно-красную гвоздику. Кто ее сюда поставил? Кто мог ее поставить, кроме нее? У цветка был такой же аромат, как и у тех горных гвоздичек, которыми она тогда его засыпала, но только полнее, насыщеннее — волнующий, темный, сладкий запах. Прежде чем воткнуть его в петлицу, он прижал цветок к губам.
В тот вечер опять были танцы — танцующих было больше, и к роялю прибавилась еще скрипка. Она спустилась в черном платье. Он никогда прежде не видел ее в черном. Лицо и шея ее были напудрены — она прятала свой загар. При виде пудры Леннан сначала слегка оторопел — он как-то не думал, что порядочные женщины пудрятся. Но если это делает она, значит, так и надо! Его глаза не отрывались от нее ни на минуту. Он видел, что немец-скрипач не отходит от нее, что он даже танцевал с нею дважды; видел, как и с другими она танцевала, но смотрел на все, словно во сне, — без ревности, без смятения. Что же это? Уж не волшебство ли? Может быть, этот подаренный цветок у него в петлице волшебный? А когда он танцевал с нею, откуда возникало это ощущение счастья, хотя они оба хранили молчание? Он не ждал от нее ничего — никаких слов, никаких поступков; ничего не ждал, ничего не хотел. Даже когда он вышел вместе с нею на террасу, даже когда они спустились к обрыву и сели на скамью над теми лугами, где днем он видел косарей, даже и тогда у него не было иных чувств, кроме безмятежного, дремотного обожания. Ночь была темной и тоже какой-то дремотной — луна все еще скрывалась где-то низко за горами. В гостинице рояль со скрипкой опять играли вальс; а Леннан сидел, не двигаясь, не думая, словно всякая способность к движению и к мысли была у него похищена. Запах гвоздики подымался от лацкана прямо к его лицу, ибо ветра не было. И вдруг сердце его остановилось: она наклонилась к нему, ее плечо прижалось к его руке, ее волосы коснулись его щеки! Он закрыл глаза и повернул к ней лицо. Ее губы прижались к его губам быстрым, жгучим поцелуем. Он испустил вздох, протянул руки — и обнял пустоту, один воздух. Только платье ее прошуршало по траве! А цветок — цветок тоже исчез.
X
В ту ночь Анна ни на минуту не забылась сном. Раскаяние ли не давало ей уснуть, или пьянила память? Если она и опасалась, что поцелуй ее был преступлением, то не против мужа или себя самой, а только против юноши — быть может, она убила в нем возвышенную мечту, разрушила священную иллюзию? Но не чувствовать себя лихорадочно счастливой она тоже не могла, и мысль о том, чтобы отступиться, даже не приходила ей в голову.
Так, значит, он готов хоть немножко любить ее! Совсем немножко в сравнении с ее любовью, но все-таки. Ничего иного не мог означать этот поворот головы с закрытыми глазами, словно он хотел зарыться лицом у нее на груди.
Стыдилась ли она своих уловок, к каким прибегала за последние дни? Улыбок, которыми дарила молодого скрипача, нарочно позднего возвращения в тот вечер, когда их ждали с вершины, цветка, который она ему подарила, — всей сознательной осады, которую она вела с того самого вечера, когда муж вошел к ней и разглядывал ее, думая, что она спит? Нет, не стыдилась! Если она и раскаивалась, то только в поцелуе. Об этом страшно было думать, ибо здесь была смерть, полная гибель ее материнского чувства к этому мальчику; а в нем — пробуждение, но чего? Если она для него была загадкой, то чем только не был для нее он, с его пылкостью и мечтательностью, с его юной добротой и невинностью! Что, если поцелуй убил в нем веру, стер утреннюю росу, свергнул звезду с неба? Простит ли она себе это? Как ей снести вину, если из-за нее он сделается таким же, как и сотни других мальчиков, как тот молодой скрипач, — просто циничным юнцом, для которого женщины — это, как они выражаются, «законная добыча»? Но полно, сможет ли она сделать его таким, получится ли из него такой? Нет, конечно же, нет; иначе она бы не полюбила его с первого раза, когда только увидела и назвала его ангелом.