Джордано Бруно и генезис классической науки
Шрифт:
Из абсолютного характера "верха" и "низа" вырастала их роль в системе религиозных и религиозно-этических понятий. Поэтому в культуре Возрождения так тесно переплелось разрушение религиозных догм, эстетических и литературных канонов и космологических абсолютов.
{187}
Стиль
Упомянутое в вводной главе этой книги понятие "карнавальной традиции" смеха, направленное против "серьезных" и сакральных устоев средневековья, тем в большей степени может быть распространено на научную литературу, чем в большей мере идеи классической науки выражались в стилевых особенностях научных произведений. Тот факт, что идеи должны были выражаться не только в логической схеме, но и в стилевых особенностях, имеет не только историко-литературное, {188} но и эпистемологическое
У Бруно классические по своей дальнейшей судьбе понятия однородного пространства и относительного движения еще не получили четкого характера. Здесь психологическая сторона задачи превалирует над логической.
Сравним творчество - именно творчество, а не только его литературную форму - Бруно с творчеством Рабле. Прежде всего бросаются в глаза внешние параллели: гиперболизм, гротесковое смешение языков. Потом за ними начинаешь видеть более глубокие аналогии - пронизывающий творчество итальянского философа и французского писателя своеобразный гротесковый рационализм. И перед Бруно, и перед Рабле стоит один и тот же противник: строгие, претендующие на абсолютную ценность каноны перипатетической логики, статическая картина мира, религиозные, моральные и бытовые нормы средневековья. Их абсолютная ценность разрушается раблезианским смехом, шокирующим приземлением образов, каскадами брани. Все это есть и у Бруно. Но у обоих есть и другое - неожиданные скачки мысли, жанра, стиля; периоды, которые кажутся алогическими, но скрывающими какую-то новую логику. Все это расшатывает систему: в одном случае, у Бруно, систему канонизированной космологии, в другом - у Рабле - всю систему средневековых канонов.
Во имя чего средневековые устои должны быть расшатаны? В чем позитивная программа Бруно и Рабле?
Эта программа - независимость разума. Рационалистическая программа? На этот вопрос трудно ответить. Единой формулой, без оговорок, по-видимому, невозможно. При всех своих поэтических фантазиях, алогических арабесках изложения, при весьма ощутимом {189} расстоянии между идеями Бруно и классическим рационализмом Декарта творчество итальянского мыслителя было пронизано интуитивным предвосхищением той рационалистической картины мира, которая была нарисована в XVII в. С другой стороны, искусство Рабле также пронизано таким предвосхищением.
Констатация связи стиля Бруно с "карнавальной" традицией устраняет некоторые оценки, высказанные в свое время Ольшки. Первая состоит в так называемой "безудержной сатире" Бруно. Ольшки ставит ее в упрек мыслителю и считает выражением его индивидуальных особенностей. "По грубому реализму, по карикатурному упрощению характеров и по тематике мотивов сатира Бруно носит тот же характер, что и его комедия. Она отличается едкостью, болтливостью, импульсивностью и почти никогда не носит иронического или насмешливого, веселого и юмористического характера; словом, она является подлинным выражением натуры Бруно.. ."1
Но сатира Бруно именно тем, что кажется Ольшки грубостью, выражает свою связь с историей мысли, свое внеличное значение. Нужно только учесть то направление мысли, которое проходило, подобно подземному потоку, под явным, зрительным "верхним" потоком гуманистической литературы Чинквеченто. Этот подземный поток народного издевательства над педантами и "агеластами" (т. е. людьми, не умеющими смеяться) выражал более общую тенденцию, но выражал ее не столько прямым и явным смыслом сатирических и обличительных периодов, сколько поэтикой - подбором эпитетов, снижением традиционных понятий с помощью стилистических бурлесков, нарочитым смешением стилей, диалектов, языков.
Возьмем начало пролога к "Пиру на пепле", строки, где Бруно обещает де Мовисьеру возможность быть "софистом с Аристотелем; философом с Пифагором; смеющимся с Демокритом, плачущим с Гераклитом" 2.
После этих строк идет вполне раблезианское нагромождение причудливых эпитетов. Но не это здесь наиболее интересно. "Карнавальные" жанры, ставшие истоками стиля Рабле, характеризовались нагромождением бытовых, пиршественных, бранных, физиологических эпитетов в причудливых сочетаниях с религиозными. Такое сочетание снижало последние и дезорганизовывало всю средневековую иерархию понятий.
У Бруно {190} мы встречаем несколько иную стилевую особенность. Он смешивает и нагромождает гуманистические реминисценции, так что снижается содержание упоминаемых философских направлений, он смешивает обрывки силлогизмов с бранными эпитетами, воспоминаниями, метафорами, макароническими пародиями. Все это приводит не только к некоторому логическому выводу, но и к психологическому эффекту, к дискредитации гуманистического педантизма и еще больше к дискредитации богословской схоластики и канонизированного перипатетизма. Если иметь в виду, что понятия и намеки, которые считались позже непристойными и грубыми, в XVI в. еще не потеряли публицистического звучания, то грубость сатиры Бруно нужно рассматривать как существенную компоненту его идейной задачи.
Таким образом, грубая сатира, карнавализирующая схоластику и педантичную эрудицию, вытекает не из личных особенностей Бруно (во всяком случае не только из личных), а из логики и психологического подтекста идейной борьбы Чинквеченто; она становится не биографическим, а историко-научным фактом.
То же можно сказать об отмеченных Ольшки автобиографических вкраплениях в полемическую и дидактическую ткань диалогов. Логическое мышление в собственном смысле теряет личный характер: даже самому мыслителю оно кажется цепью однозначных, не зависящих от особенностей его психики выводов. Еще более это относится к стилю мышления экспериментальной науки; открытие ученого представляется ему описанием объективного процесса. Интуитивное мышление не объективируется в такой большой степени. Особенно если результаты интуиции должны не только дать образ истины, но и разрушить психологические препятствия для ее постижения. Таким образом, и указанная особенность "Диалогов" Бруно имеет не биографическое, а историческое значение.
Ольшки рассматривает издевательства и перуны против педантов в диалогах Бруно по преимуществу в биографическом и психологическом плане. Образ педанта - собирательный образ раздражавших Бруно противников. По-видимому, в основе такой, на наш взгляд, неправильной или во всяком случае неполной трактовки лежит несколько узкое определение культурной роли {191} появившихся в XVI в. сатирических пародий на латынь и педантов-латинистов.
Они стали особенно частыми и интересными в макаронической поэзии на рубеже XV и XVI вв. Ольшки исключает из комплекса антитрадиционализма пародии, в которых не только высмеивается ученая латынь, но также пародируется и искажается литературная речь в целом. Сюда относятся известные макаронические поэмы Фоленго. "Ни эпос Фоленго, ни посвященные пьянству, обжорству и разврату поэмы его предшественников не были выражением враждебности к латыни и привязанности к родному языку" 3.
Соответственно образ педанта в макаронической поэзии не является мишенью для ударов антитрадиционализма. Иное дело - поэзия Руццанте с четким общественным прицелом.
У Бруно есть характеристики действительно собирательного образа ученого-педанта и есть филиппики против педантов, обязанные стилевым особенностям диалогов, полемическому задору, личным антипатиям. Ольшки выносит эти филиппики за пределы того, что внесено Бруно в науку и культуру следующего периода. Но все дело в том, что "пародирование, превратившееся в самоцель", сохранило свою литературно-историческую функцию. Оно осталось в рамках "карнавальной" стихии в целом. Историческое чутье M. M. Бахтина и его концепция позволяют в данном случае точнее понять действительный смысл издевательства над педантами у Бруно.