Эдгар По в России
Шрифт:
Ну так что и сказать вам, господа хорошие? О себе особо гутарить нечего. Селифан я, Стефанов, сын Харлампиев. На колокольне звонарем без малого полвека тружусь. Вы уж, простите меня, сирого да убогого, запамятовал, за старостью, да за давностью лет, как храм-от мой называется. Может и Благовещенский. А может, нет, может, по-другому? Эх, старость не радость. Записать бы надо, чтобы не позориться, так грамоте не обучен. Батюшка мой, покойный, диаконом служил, все хотел меня в люди вывести, чтобы я хошь дьячком стал, так грамотка не далась. Вот, аз-буки-веди-глаголь-добро-есть помню, а что с ними дальше делать, с буковицами — не знаю. Не хотят они в слова-то складываться. Вертятся буковицы туда-сюда, двоятся, ровно бы после… ну ровно после того, коли целый день
А в тот день, ну, когда это было-то? Точно-то и не упомню, но после Покрова Пресвятой Богородицы — это точно. Заутреню отец настоятель отслужил, мне велел спать идти — мол, разит от тебя Селифан, как от старой бочки. А коли из причта кто нажалуется, так опять тебя в чёрные работы сошлю. А мне что — в чёрные, так в чёрные. У меня с утра в башке тарарам, а я с этим тарарамом еще и в колокола бил! А вы попробуйте зимой да осенью на колокольне стоять, чтобы ветер все косточки продувал, так как же тут не погреться?
Конечно, лучше бы я сразу отца-настоятеля послушался, спать ушел, так нет… После заутрени помогли добрые люди — шкалик поставили. А после обедни кума пожалела — стаканчик красненького поднесла, я и повеселел немного. Потом, как вечернюю отслужили, совсем мне худо стало. Вроде бы идти пора, ночь скоро, а я стою перед колокольней, думаю, где бы мне хошь пятак взять, на поправку башки, а тут и они идут. Или едут? Точно уже и не помню, кажись, вначале копыта застучали. Поворачиваюсь — стоят два барина. Оба невысокие, в шляпах, в польтах нарядных, с тросточками. Первый, постарше — хоть и волосатый, как обезьяна, но видно, что русский. Другой — молодой совсем, с усиками, как у кота или у государя Петра Великого, что я в кунц-камере зрел, по морде видно, что немец. Третий еще с ними был, но вдалеке стоял, не рассмотрел поначалу. У третьего-то башка длинная, волосьями он махал да на четвереньках стоял. Ну перебрал, чего уж такого. Он даже и говорить не мог, мычал что-то или ржал. Видно, что здоровый мужик. На четырех стоит, а выше меня.
Пьяненькие все трое, я ажн обзавидовался. Наш, волосатый, что-то второму сказал не по-нашему, а тот засмеялся. Ответил, вроде бы так — рашшен мьюзик. На колокольню посмотрели, плечиками пожали оба, переглянулись. Заржали, как жеребцы, а наш, волосатый, грит: "Ле дьябль данс ле беффор", а второй ему: "Зе дявол ин зе белфри!" Я, конечно, никаких других языков не ведаю, окромя родного, но тут и понимать нечего — чёрт на колокольне! Тут наш-то мне и говорит — а не сыграешь ли ты, почтенный старец, для мериканского гостя? Я уж хотел сказать, что нельзя, мол, не положено, а он, ровно как вы щас, серебряный рубль показал. Ну, туто я, конечно, не выдержал. А кто бы выдержал, коли башка трещит, а этот бес волосатый стоит и искушает? Поднялся наверх да от всей души как начал рулады да трели выводить — закачаешься! Последний раз так старался, когда государь-император Николай Палыч на престол восходил.
Ну, сыграл я, аж взопрел весь, вниз спустился. А эти оба наверх полезли. И третьего с собой, что на своих двоих стоять не смог, тоже с собой повели. Волосатый мне еще гривенник подкинул, а тот, мериканец, тоже монету сунул. Не знаю, не наша она, но в кабаке за нее два дня водкой поили. Ну, после того, как я рубль с гривенником пропил. А пропивал долго! Стало быть, из-за этих проходимцев не было меня на колокольне целую неделю… Или две? М-да, что тогда было, когда явился, вспомнить страшно. Отец диакон меня… Ну что тут вспоминать-то? Зубов у меня все равно мало оставалось, чего жалеть? А самое худое потом было, когда меня в Печерский монастырь, в черные работы, определили. Полгода, да чтобы ни капли в рот… Как и не помер?
А что еще-то сказать? Ну, отзвонил я да отошел, чего мне стоять-то? Кабаки, чай, не только днем, так и ночью открыты бывают. Правильно это. Ну, кто ж этих паразитов знал, что они кобылу на колокольню потащат? Кобылу ту полдня обратно стаскивали, не желала она по ступенькам спускаться. Ох, что было… Но врать не стану, не видел. Я ж говорю — неделю меня не было. А уж сколько она дерьма наложила — тьфу! Колокольню потом заново освящать пришлось.
И про черта мне тут не говорите. Если и были черти, так в людском обличье. Поэты, видите ли! Поэты — они хуже любых чертей будут. А на колокольню никакая нечистая сила ни в жизнь не влезет!
Глава одиннадцатая, где наш герой знакомится со вдовой художника и увидит шесть овальных портретов
Похоже, над столицей Российской империи опять должен разразиться дождь. Видимо, суровые северные облака никак не хотят удержать в себе влагу и готовы вновь и вновь расплескивать ее на головы прохожих. Бедная Россия! А уж какой он сам бедный и несчастный, если приходится постоянно мокнуть.
Эдгар вздохнул, поправил шляпу, приготовившись добежать до гостиницы, пока не разразился дождь. Но не успел, отвлекшись на женщину. Эту женщину Эдгар увидел на выходе с Сенной площади, в той части, где стояли крестьянские телеги с наколотыми дровами. И почему он обратил внимание на грузную фигуру, сгорбленную под тяжестью связки? Добро бы еще это была юная прекрасная дева, а не старуха. Но она, хотя и была одета в старые тряпки, ничем не напоминала прислугу, отправленную за дровами. Ну не выглядит старая служанка так величественно, как эта женщина.
— Позвольте вам помочь, мэм? — предложил Эдгар, удивившись собственному порыву. И чего это на него нашло? По никогда не любил заниматься физическим трудом, да и надобности в том никогда не было, а самое тяжелое, что ему пришлось носить — ружье, во время службы в армии и сундучок с пожитками.
Он сам не понял — на каком языке предложил помощь, но старуха его поняла. Не чинясь, она взвалила на американца связку дров.
"И почему в Росси не заведут тележки?" — уныло думал поэт.
Разумеется, тут же начался дождь. Эдгар тащил вязанку дров, едва ли не поминутно спотыкаясь на скольких деревянных досках, которыми была выложена улица, а один раз едва не упал. Старуха едва успела подхватить его цилиндр и с легкой усмешкой водрузила его на голову поэта. К счастью, идти пришлось недалеко. Пройдя по закоулкам, старуха привела его к высокому дому. Конечно же, идти пришлось не с парадного хода, а по черной лестнице, спрятанной во дворе-колодце. И конечно же, жилье оказалось на самом верхнем этаже.
Эдгар изрядно устал, затаскивая вязанку. "И как пожилая женщина сама таскает хворост? Ведь ей же тяжело!" — задумался он, но быстро утешил себя тем, что простонародье, в отличие от него, привычно к физическому труду.
Пройдя через длинные коридоры, старуха провела его в самую дальнюю комнату, совсем непохожую на те, в которых ему приходилось бывать что в Санкт-Петербурге, что в американских домах. Просторное помещение, с высокими потолками, с широким окном во всю стену, напоминавшее зал для танцев, а не жилую комнату.
— Положите сюда, — сказала старуха, указывая на дальний угол с небольшой изразцовой голландской печью. О, она сказала это по-французски.
Эдгар с наслаждением снял со спины вязанку, уронил дрова на металлический лист, выпрямил спину и огляделся. Первое, что бросилось в глаза, — большой мольберт, на который был наброшен платок — словно на зеркало, после смерти хозяина. Рядом стояла простая плетеная корзина, заполненная кистями — как чистыми, так и покрытыми окаменевшей краской. Судя по всему, это была мастерская художника. Кому же еще нужно столько света и кто станет делать широкие окна в холодном городе?