Единая параллель
Шрифт:
Вспомнила географическую карту, висевшую в барачном простенке. Она тогда мало что смыслила в карте, запомнила лишь черную паутину линий, которые стальными нитями стягивали зеленую земную твердь. Уже потом, в летной школе, Ефросинья узнала, что эти обручи-нити называются параллелями и меридианами и что служат для вычисления координат места. Тогда же она поняла, почему один из обручей девчата-украинки подчеркнули широкой красной полосой: на одном конце был Харьков, на другом — сама Черемша. Они соединились, оказывается, единой параллелью, этой огромной красной дугой,
Где они теперь, бедовые черноглазые харьковчанки, надевавшие по праздникам батистовые блузки, вышитые васильками — «волошками»?..
Сквозь светящиеся шкалы приборов Ефросинья словно бы видела сейчас перед собой, уходящую во тьму, ту самую полосу, красную и бесконечную, ведущую к Харькову. Она думала о том, что, наверно, все эти годы судьба безотчетно ориентировала ее на заветную полосу, и, когда случались разные житейские отклонения, прежний курс со временем все равно восстанавливался.
Полет проходил нормально, спокойно и без отклонений: Ефросинья уже дважды точно выходила на контрольные ориентиры. Потом справа, видимый очертаниями улиц, остался Золочев, и, корректируя курс на несколько градусов к югу, Ефросинья на мгновение задумалась: почему именно сюда направляют разведчика Полторанина? Значит, есть такая необходимость.
Дальше опять пошли с выключенным мотором: скоро уже должна быть посадка на условленном месте, на лугу, у леса. А на душе у Ефросиньи было отчего-то неспокойно, будто подкрадывалось дурное предчувствие: уж очень гладко протекал полет… Ни разу не обстреляли, даже прожектором нащупать не пытались. Благодать по всему маршруту. Кстати припомнила поговорку комэска Волченкова: «Если слишком хорошо — это очень плохо».
На посадку заходила настороженно, чувствуя уже явную тревогу. Однако и тут все прошло как по писаному. Она вовремя появилась над точкой, и сразу же внизу, услыхав самолет, зажгли два костра — в створе посадочной линии.
«Кукурузник» приземлился мягко, правда, немного «скозлил» уже в конце пробега, налетев, вероятно, на кротовый бугор. Ефросинья тут же развернула машину, готовая к немедленному взлету.
Запахло полночным лугом, рядом черно и плоско, будто декорация, причудливо рисовалась густая дубрава, чуть-чуть несло дымом от костра.
К самолету шмыгнули две черные тени, потом был короткий негромкий разговор с прыгнувшим на траву лейтенантом Полтораниным. Быстро разгрузили гаргрот: две коробки с рацией, несколько пакетов и ящик. Все это, пригибаясь под ветром пропеллера, потащили к лесу.
Полторанин вскочил на крыло, крикнул на ухо Ефросинье:
— Полный порядок, Фрося! Можешь шпарить отсюда. Ну будь жива!
Он шагнул было вниз, но вернулся и попытался на прощание облобызать Ефросинью. Однако она увернулась, и лейтенант второпях чмокнул кожаный шлем на ее затылке. Хохотнул, блеснув в темноте зубами:
— Злая ты баба, Фроська! — Спрыгнул и исчез в дубняке.
А она тут же пошла на взлет. Самолет легко оторвался и, с набором высоты, взял направление обратного курса. Прощального захода делать не стала — некогда, оставалось всего тридцать минут до восхода луны.
Ефросинья и не догадывалась, что, отказавшись от прощального круга, ушла от верной смерти: как раз в тот момент, когда «кукурузник» повис в воздухе, к дубраве подкатили немецкие бронетранспортеры с солдатами.
Не видела она и короткого ожесточенного боя на опушке, частых автоматных очередей и упавшего, оглушенного прикладом лейтенанта Полторанина, который успел подумать о ней, теряя сознание: «Вовремя улетела…».
6
Полторанин очнулся от боли, от ощущения тягостного удушья: кто-то тяжелый навалился на него, давил и давил, мешая дышать.
Открыв глаза, он ничего не увидел в кромешной тьме, но сразу понял все. Понял по запаху: он у немцев, в руках врага. Ему знаком был этот тошнотный, угарной дурноты запах еще с осени сорок первого, когда он попал в окружение под Лубнами. Так пахло в немецком штабном автобусе, который они захватили на лесной дороге, а потом сожгли. Это был запах совершенно неизвестного мира, одуряюще враждебный, ни с чем не сравнимый и ни на что не похожий.
Потом ему не один раз пришлось сталкиваться с резким памятным запахом, он узнавал его в каждом пленном немце. Даже их оружие, даже случайное трофейное барахло стойко несли в себе этот запах беды и смерти.
Дышать было трудно, связанными за спиной руками он не мог оттолкнуть того, кто навалился — потный и липкий. Наконец сдвинул его плечом, глубоко вздохнул и огляделся. Оказывается, он лежал в кузове немецкого бронетранспортера, а тот, кто наваливался, был мертвец; разглядев жандармскую бляху-полумесяц, Полторанин сразу вспомнил, что именно этого грузного фельджандарма он уложил финкой на лесной опушке.
Машину стало трясти, забрасывать, и на железном полу задвигались еще несколько безжизненных тел, тоже в немецкой полевой форме. «И то хорошо, — с удовлетворением подумал он. — Значит, не так уж обидно уходить на тот свет. В компании веселее. Интересно, а кто прибил этих?»
Ощупывая языком разбитый рот, он попытался припомнить недавние трагические минуты. Но вспомнил немногое: чадящий, залитый наспех костер, рокот улетающего самолета, чернильной темени стену дубняка и чьи-то толстые твердые пальцы, внезапно вцепившиеся в горло. Потом удар по голове, желтое пламя в глазах…
Нет, он ни в чем не раскаивался. Он был разведчиком, сам не однажды ходил за «языками» и хорошо знал, что на войне всего не предусмотришь, сам себя не перехитришь — перехитрить можно только противника. Вот как его на этот раз.
Впрочем, о причине провала он догадывался. Двух его напарников выбросили над лесом на парашютах за сутки раньше. Немцы их, наверное, засекли. И выждали, правильно рассчитали: Полторанин сам пришел им в руки вместе с рацией.
Надо было всю группу выбрасывать разом: он предупреждал и просил полковника Беломесяца. Но что-то не получилось с самолетами, да и риск, конечно, — падать всем троим на незнакомое, неразведанное место.