Единственное число любви
Шрифт:
ЕДИНСТВЕННОЕ ЧИСЛО ЛЮБВИ
Маленький роман
Глава 1
ВИКА
Мне всегда вспоминается только хорошее. В этом мне повезло. Да и плохое по прошествии лет не видится таким уж плохим.
Как-то встретив Кира, бывшего своего мужа, на улице, я была ему рада, словно в первое свидание. Рада даже тому, что разговор получился коротким, ни к чему не обязывающим, душевным, хотя и напряженно стремящимся к концу.
Это было года три назад, хмурым осенним утром, и я тогда, глядя, как клубится палая листва под его ногами, решила, что он уходит совсем, что все сметено этими уверенными шагами прочь, все, даже воспоминания. И никакая
Я только что выключила телевизор. Сейчас в комнате совсем тихо, а хотелось, чтобы было совсем-совсем как в бездонном и безвоздушном пространстве. Не могу ничего воспринимать, пока не перегорю, пока всколыхнувшееся не уляжется в груди. «Единственное число любви» — так назывался фильм. Какая-то издевка! Надо мной, надо всеми. Потому что так не бывает!..
Я всегда знала, что Кира ждет блестящее будущее, замечательная карьера. Но я не хотела верить тому, что думала. Мне самой хотелось быть королевой, единственной на троне, а не натирать ему скипетр. Но вот он в кино, делает искусство, а не какой-нибудь прогноз погоды. И такие неожиданные, такие красивые кадры! Я же…
В жизни не как в книге: в жизни почти всегда начало лучше конца, и этим она более закономерна. Я помню все свои начала, и особенно отчетливо — начало с Киром.
Было лето, и он ходил в футболке с дырочками. Такие сеточки были модны лет двадцать назад, может быть, эта футболка служила еще его отцу или старшему брату, и тогда сквозь нее проглядывало другое, не такое осанистое тело. И как только ему было не холодно в ней, когда вечером, засидевшись в монтажной до сумерек, становящихся с каждым июльским днем все более похожими на настоящую ночь, он оставался на пустой остановке ждать последний, такой прохладный на ветру, трамвай. Почему-то он любил ездить домой на трамвае, хотя и жил совсем рядом с телестудией.
А еще он любил сам монтировать — ему позволялось — свои сюжеты, не все, но то, что было ему почему-то дорого. Футбольные матчи… Только с его подачи я смогла увидеть в них красоту: кричащую зелень поля, напряженные икры, брызги на выглаженных трусах. И лица, искаженные стремлением, отчаянием, торжеством. Я удивлялась этим лицам, этому азарту, такому неподдельно-звериному. Включившись в телевизионную работу, я тоже испытывала азарт, но мое лицо оставалось при этом спокойным, не морщилось на лбу, не вертелось и не моргало даже вне зоркого ока камеры. На студии это оценили сразу же: зрители не любят суетливых и нервных, ведь «ящик» — это валерьянка.
Я тогда проходила практику. Блаженный месяц, свободный от конспектов и теорий и полный реальным миром, таким увлекательным и непреодолимо желанным для каждого журналиста. Я завидовала своим сокурсникам, хотя бы одной ногой уже стоявшим в этом мире. У меня было лишь несколько ученических статей, и выбрать в качестве специальности телевидение было с моей стороны некоторой наглостью. С чего бы? Нас было несколько — дерзких студенток, столь безосновательно претендующих. Кто-то уже пробовал бегать с микрофоном, а то и говорить в студии. Хуже всего было то, что все мы, еще не вкусившие соблазнов экрана, были женского пола и, как непрестанно повторялось, хорошенькими. То есть, в общественном понимании, рассчитывающими только на собственную внешность.
Да, моя внешность доставляла мне некоторое удовольствие. Мне нравилось, что я легкая, неторопливая, но быстрая, что у меня скорый шаг и сопровождающим меня операторам не приходится уступать своей профессиональной привычке носиться по городу, уподобляясь ураганным ветрам. Мне нравилось, что в узких брюках я выгляжу почти как мальчик, а мои бедра плывут на той высоте, где у некоторых уже талия, и от этого я похожу на тонконогого олененка. Правда, многие считали, что у меня слишком правильные черты лица и я лишена яркой
Я пришла на телестудию, изо всех сил уверяя себя, что не волнуюсь. Стальной, холодный отблеск технических сооружений, особенно заметный на фоне мягких интерьеров нижегородского ТВ, внушал некое уважение, даже пиетет. К этому дню родители подарили мне строгий темно-серый костюм. Он сливался с интерьером студии, но не со мной, и я чувствовала себя стиснутой железными щупальцами официальности. Всюду сновали ухоженные, знающие себе цену люди. Им не было до меня никакого дела. А дел у них, казалось, было настолько много, что я удивлялась, как им хватает времени так тщательно начищать ботинки, художественно брить бороды или даже подкручивать усы.
С редактором «Новостей» я легко нашла общий язык — если, конечно, так можно назвать мои редкие поддакивания на фоне его непрерывного монолога. Я понимала, что речь о важности и ответственности процесса — только обертка, но все же побаивалась, что придется делать репортажи о съездах раскалывающейся компартии и прочих «горячих» событиях. Конечно же события эти возбуждали меня, как и большинство моих современников, но я опасалась, смогу ли на деле им соответствовать, не окажусь ли мельче, банальнее. А пока оплывший дяденька, наделенный полномочиями в дальнейшем хвалить или ругать меня, упражнялся в ораторском искусстве, в комнату заглядывали — то за запасным аккумулятором, то за подписью на монтажный лист — деловитые работники. Тогда-то я и увидела Кира впервые. Не заметить его было трудно. Во-первых, он был довольно высок и статен, ну а кроме того… в нем было какое-то достоинство, не переходящее в кичливость. Это сразу бросалось в глаза, и я, лишь мельком оглядев его, сказала себе: «Вот с кого тебе следует брать пример!»
Однако первые дни я присматривалась совсем не к Киру. Мне велели «пока что поосмотреться». Это было скучно — наблюдать за работой других и ничего не делать самой. И я все больше смотрела не на работу, а на людей. Они делились на мужчин, которые делали вид, что не замечают меня, и на женщин, которые меня действительно не замечали. Мне казалось, я никогда не смогу здесь с кем-нибудь сблизиться. Да и пришла я на студию не за этим.
Помню, дома, поставив небольшое зеркало на детскую подставку для книг, я просиживала часами, говоря самой себе какие-то бессмысленные, шаблонные фразы, следя за мимикой, иногда — записывая голос на аляповатый китайский Sony. Получалось пискливо, несерьезно. Я расстраивалась, большей частью из-за того, что за этот месяц меня могут и вовсе ни разу не показать в кадре и я так и останусь для всех безликим пискливым голосом. Но утром я выходила из дому уверенной в себе и, привыкнув к студийной вычурности, уже с ощущением комфорта несла на расправленных плечах модные пиджачки и блузочки. Наш семейный кутюрье, тетя Зоя, необычайно ловко перешивала их из всевозможных устаревших тряпок.
Редактора звали Пал Палыч, а за глаза — Папа. И вот, когда я уже почти совсем привыкла к своему безделью, он вдруг прокряхтел:
— Вика, вперед!
Именно так и сказал, словно с цепи спустил.
Меня отправили снимать забастовку на площади Минина, прямо перед кремлем. Дали мне самого шустрого оператора — Вадьку. По дороге я обдумывала, что спросить у людей, как их раскрутить на интервью, но едва мы вышли из машины, меня чуть не сбили с ног правдолюбцы. Они говорили, а я рассматривала белую тряпку с ровными буквами «Так больше жить нельзя» — и заражалась их возмущением. Репортаж получился эмоциональным, но делали все впопыхах, и я даже не успела прослушать саму себя в записи. Я как раз жалела об этом, когда Папа ледяным голосом выкрикнул мою фамилию, а потом, сделав паузу для острастки, спросил: «Как вы думаете, журналист должен иметь собственную точку зрения?» Он так и называл меня на «вы» до конца моей практики, меня одну, в отличие от тех, кто работал у него постоянно. И это мне казалось страшно унизительным.