Эдит Пиаф
Шрифт:
За три недели до генеральной Эдит перестала спать, есть и пить.
«Момона, я больше не могу выносить Реймона. Его всезнайство сводит меня с ума. Он хочет, чтобы я брала уроки пения, уроки сольфеджио. Никогда этого не будет. Я сказала «нет»! Я тогда потеряю все, что имею».
И не сдалась. Готовая учиться всему, чему угодно, ради своей профессии, в этом она была непреклонна.
«Он мне осточертел со своими советами, у меня от него мигрень: «Делай то…», «Не делай этого…», «Говори так, а не так…», «Пой, не кричи…». Он задурил мне голову, я не соображаю, что он мне говорит.
Уроки я решила брать, но по-своему,
Я работала на заводе, у меня был муж. Мне было нелегко, очень нелегко… быть сестрой Эдит! Если она что-нибудь решала, то не считалась с другими. А я была слишком горда, чтобы рассказывать ей о своей скромной жизни. Да она бы меня и не поняла, это было слишком далеко от нее. Она бы махнула на меня рукой, и все.
Приходилось выкручиваться. И в течение двух недель, каждый вечер, а иногда и днем, когда был утренник, мы ходили слушать Мари Дюба.
«Ай, какой урок! Момона, да посмотри на нее! Послушай ее!»
Вплоть до последнего концерта Эдит открывала для себя все новые профессиональные приемы, которых она прежде не замечала. Именно наблюдая Мари, Эдит поняла, что сам выход на сцену, движение по ней, жесты, паузы, молчание на музыке — пунктуация песни.
«Посмотри, Момона, вот она вышла, еще не открыла рта, но она уже живет. Реймон мне все хорошо объясняет, но это слова. Ее я вяжу. И понимаю, почему она делает то или это. Все становится ясно».
Эдит не собиралась подражать Дюба, она никогда никому не подражала; ей хотелось проверить себя. Мари была для Эдит тем маленьким камешком, которым проверяют золото, когда вы приносите в ломбард сдавать драгоценности. Восхищение Мари Эдит сохранила на всю жизнь.
Она часто ходила к ней за кулисы, забивалась в угол и слушала, как Мари разбирала собственное исполнение. Это тоже было уроком. Едва сойдя со сцены, когда зал ревел от восторга, Мари говорила: «Нет, в последнем куплете «Педро», когда я повторяю «Педро… Педро…» — здесь должно быть пламя, солнце, кастаньеты и одновременно посыл. Я слабо посылаю. А вам не кажется, что в «Молитве Шарлотты» я пережала? Надо бы проще. Шарлотта ведь это делает не ради кого-нибудь, кто на нее смотрит. Она это делает ради кого-то там, наверху, перед кем не нужно ломать комедию».
«Эта женщина — дама, — говорила Эдит. — Слушая ее, я вижу, чего мне недостает».
На примере Мари Дюба Эдит поняла, что такое профессиональная совесть.
Генеральная приближалась. Нервы Эдит и Реймона были напряжены до предела.
Он написал для нее песню о ее друзьях-легионерах.
— Момона, это песня действительно моя. Хватит попрошайничать! Больше я не пою чужих песен! Пою свои!
С каким торжеством она это сказала!
Как мне повезло, что я смогла прожить вместе с Эдит потрясающий период ее дебюта в «АВС»! Эдит буквально менялась на глазах. Как в кино, она из гусеницы превращалась в бабочку. Сначала вы видите, как чуть-чуть шевелятся краешки сложенных крыльев. Вы еще не очень понимаете, что это такое, но куколка распухает, потом вытягивается, смятые до этого крылья распрямляются, и вот она — бабочка! Вся шелковистая, бархатная, готовая взлететь в блеске славы.
Каждый день в облике Эдит появлялось что-то новое. У актрисы отрастали крылья, на которых ей предстояло взлететь в лучах прожекторов «АВС». За три дня до премьеры Эдит мне сказала:
— Сегодня мы репетируем всю ночь. Будет прогон всей программы в костюмах и со светом. Ты должна быть.
— Да, но Реймон…
— Сядешь в глубине зала. Он тебя не увидит.
Я была рада, но как жестко она это сказала…
— Это очень важно, Момона; я хочу, чтобы завтра ты рассказала мне обо всем, что увидишь. Но так как есть много всяких моментов, которые ты можешь не уловить — им меня научил Реймон, — я сейчас тебе кое-что объясню.
О-ля-ля! Прекрасная история,Наверху, на стенах бастиона,В солнечных лучах, полных славы,И на ветру полощется флажок.Это вымпел легиона!О-ля-ля! Прекрасная история,Их осталось трое на бастионе,Обнажены до пояса, покрыты славой,В крови, от ран и ударов, в лохмотьях,Без воды, вина и боеприпасов,Даже не могут кричать: «Победа!»У них украли их флажок —Прекрасный вымпел легиона!О-ля-ля! Прекрасная история,Те трое, на бастионе,На своей груди, черной от пороха,Кровью нарисовали, — мать вашу так —Прекрасный вымпел легиона!И крик «Мы в строю легиона!»Ну, во-первых, в концертной программе есть определенный порядок. Песни нельзя нанизывать одну за другой, как попало. В жемчужном ожерелье красота жемчужины зависит от места, которое она занимает.
Теперь о свете. Он меняется на каждой песне, в зависимости от стиля. Свет, как у папы Лепле, белый, слепящий, прямо в лицо, вообще за освещение не считается. На меня светят синим, красным, смешанным, но не ярким светом. Яркий меня убивает.
Еще один хитроумный трюк — ложный занавес. После пятой песни занавес опускается, как будто ты кончила петь. Публика должна аплодировать, вызывать тебя. Если публика вялая — ничего: занавес поднимается все равно с триумфом, под музыку. Потом даются ложные занавесы в конце, потом вызовы, бисировка…
Из-за света у меня будет косметика «для сцены». Тут смотри в оба. В этом я не доверяю Реймону. У меня на этот счет свое мнение. Реймон, если бы мог, превратил меня в Марлен Дитрих. И не потому, что он глуп или слеп, нет, просто он мужчина, и женщину, с которой спит, объективно оценить не может. То ему много, то мало!
Я уверена, что на сцене должна быть такой же, как на улице: бледное лицо, большие глаза, рот, и ничего больше. Из-за платья мы тоже сцепились. Он хотел красное пятно, платок, например. Я ему сказала: «Ты спятил? И канкан танцевать, как Мисс?» [18]
18
Мистенгет выдающаяся французская эстрадная певица.
Она жужжала мне в уши целый час.
Назавтра я сидела в глубине зала, и сердце мое разрывалось от счастья: я видела Эдит на настоящей сцене.
Занавес из красного бархата в ярком свете казался живым, позади него было движение, слышались голоса рабочих сцены: «Эй, Жюль! Погаси софит…», «Опусти рампу… еще…», «Так хорошо, мсье Ассо?»
Реймон стоял на сцене, перед занавесом. Мне было странно видеть его через девять месяцев. За это время мог родиться ребенок! В зубах у него была трубка, лицо, обычно сухое, блестело от пота. В свитере с высоким воротником он был похож на рабочего, гегемона с образованием. В тот вечер он показался мне красивым. Он прикрыл глаза рукой и крикнул осветителям: «Меньше света, третий и пятый на балконе, уберите первый центровой. Не заливайте ее светом, ребята, лепите скульптурно». Черт возьми, как он знал свое дело!