Эдвард Мунк
Шрифт:
Мунк писал немецкие и французские пейзажи. Но все же он был главным образом норвежским художником. Почти во всех его пейзажах можно найти черты пейзажа вокруг Осло-фьорда. Он предпочитал писать береговой пейзаж и людей в борьбе, в напряжении. Особенно часто он писал мужчин и женщин под фруктовым деревом. Он также охотно писал зимние пейзажи, лес, открытое поле. Он писал почти всех, кого допускал к себе. Он не умел играть с детьми, но мало кто или даже никто не мог писать их так, как он.
Ежегодно
Мунк писал множество женщин, но чрезвычайно редко цветы или вещи. Никогда не писал высоких гор, открытых просторов, водопадов, рек, горных озер. Не писал ничего более высокого и крутого, чем холмы в Осгорстранде.
На его палитре были все краски, за исключением черной. Вместо черной он пользовался темно-синей, производящей впечатление черной.
Мунк постоянно менял манеру письма. И все же большинство его картин легко узнать. Их мог написать только Мунк. Линии и плоскости подчиняются странным, наполовину подсознательным законам и правилам. Длинные линии волнообразны. Они никогда не бывают резкими, текут легко и свободно, словно река. Изображения по краям картины — всего лишь наброски. Тяжесть картины распределена так, чтобы картина «висела правильно». Краски текут. Картины Мунка отличаются и другими особенностями. Руки или скрыты, или кажутся обрубленными. Грудь и уши написаны небрежно. Листва передается общей массой. Луна всегда полная. Отражается в море. Она излучает столб света.
Настроение мрачности Мунк создает группировкой.
— Есть что-то мрачное в том, что людей трое. Группа из трех человек — это всегда ужасно. Беседовать могут только двое. Третий лишь ждет своей очереди, возможности вступить в разговор, чтобы проявить себя или подружиться с одним из собеседников, оттеснив второго.
Упорная борьба Мунка против застывших форм и рецептов находит свое выражение в жадных поисках новых средств воздействия. Мало кто так трудился и боролся, никогда не останавливаясь на достигнутом. Мунк неустанно отбрасывал найденные ранее гаммы красок, манеру мазка. Он не терпел холстов одинаковой величины. Они должны быть и узкими, и широкими, и короткими, и длинными. Обычно он пользовался довольно большими холстами и широкими кистями. Часто возвращался к старым темам, и, как это ни странно, новая картина в таких случаях обретала прежнюю длину и ширину, но он всегда следил за тем, чтобы изменить мазок и краски. Свои наиболее известные картины он писал по многу раз, но нет и двух картин, которые даже на первый поверхностный взгляд казались бы похожими.
Лишившись сустава на пальце, Мунк чрезвычайно неохотно писал руки. На одном автопортрете, где он курит сигарету, пальцы выписаны особенно тщательно. Но это не его пальцы. Он попросил одного друга позировать ему.
— Пальцы — самое обнаженное и отвратительное из всего, что есть. Я не переношу людей, перебирающих пальцами.
Почти такое же отвращение он питал к тому, чтобы писать женскую грудь. Обычно это лишь набросок. Не любил рисовать ушей и никогда не рисовал ногтей.
Мунк любил писать сцены смерти, видений страха, но избегал рисовать члены человеческого тела, которые ему не нравились. Подобно Эдгару Аллану По, он был в странном плену страха и ужаса, но одновременно целомудрен. Предпочитал волнистые линии. Кисти скользили по холсту. Мазки походили на ласку.
— Самое легкое — это писать береговые линии. Надо только, чтобы рука свободно скользила. Когда я не знаю, что писать, я пишу береговой пейзаж.
В картинах Мунка множество интуитивных находок. Странные пятна и удивительные линии встречаются главным образом на краях картин. На мой вопрос, почему они там, он ответил:
— Я почувствовал, что там должно что-то быть.
Мунк охотно разговаривал во время работы. Но настоящей беседы не получалось. Если собеседник говорил что-то, переводившее разговор в новое русло, он опускал кисть и заявлял:
— Разве вы не видите, что я работаю?
Он вытирал кисти о свою одежду, а потом жаловался, что она в пятнах.
— Не можете ли вы последить, чтобы я не запачкал свой новый костюм, — сказал он мне однажды.
— А вы не можете надеть старый пиджак?
— Конечно, могу.
Он снял пиджак и пошел в спальню, чтобы найти другой.
Вернулся без пиджака, сел и начал писать. И вдруг сказал:
— А здесь не холодно? Я мерзну. Надо надеть пиджак.
И надел новый пиджак.
— Это же новый пиджак.
— Да, черт подери, — сказал он, пошел в спальню и вернулся в рубашке. Сел и продолжал работать.
— Нет, здесь холодно. Я мерзну.
Он встал. Снова пошел в спальню. Вышел оттуда и надел новый пиджак.
— Разве вы не собирались надеть старый пиджак?
Он взглянул на меня:
— Что вы хотите этим сказать? Разве вы не видите, что я работаю?
Если в более поздние годы он зажигал сигару, то лишь для того, чтобы составить компанию гостям. Сделав всего несколько затяжек, откладывал сигару.
Он писал портрет директора Норвежского банка, известного своей скромностью и боязнью, что мы покупаем за границей больше, чем продаем. Это может стоить нам золота.
— Я его не люблю. Каждый раз, когда он приходит и я начинаю работать, он говорит:
— Вы выкуриваете только половину сигары?
— И я должен ему отвечать, а я стараюсь сделать хорошую картину.
— На кого вы хотите быть похожим — на Гёте или на Ганди? — спросил я его.
— Он обладает гигантской силой, а выражение лица у него никогда не меняется.
— Сначала я хотел написать его морским разбойником, но кончилось тем, что изобразил его усталым альпинистом.
Обои на стене в спальне Мунка лопнули. Он был в пальто и шляпе, собирался уходить. Вдруг остановился, глядя на лопнувшие обои. В шляпе и пальто встал на кровать и начал писать на стене.
— Садитесь и подождите. Мне захотелось немного порисовать. Это будут духи. Добрые духи, охраняющие мою постель. Я никогда не писал духов. Конечно, духи существуют. Мы люди многого не видим. Но когда этот Сегельке утверждал на суде, что чувствовал подергивание в руках, то, по-моему, это был просто ревматизм.