Египетский голубь
Шрифт:
— Куда вы, ослы? Стой... не видите вы, кто перед вами!.. Негодяи! Али! Вынь ятаган — руби их!..
Али, не колеблясь, мгновенно правою рукой извлек ятаган, а левою почти бросил фонарь на землю и сделал шаг вперед, приготовляясь беспрекословно кинуться на целую толпу. Пожарные тотчас же остановились, расступились, прижались к домам молча и почтительно, и мы прошли...
Я был возмущен этим поступком консула, этою ненужною несправедливостью, этим бесполезным эффектом.
Я всегда любил то, что нынче выдумали звать самодурством; особенно любил я самодурство национальное, во имя идеи; но это было глупо, неуместно, даже низко, по-моему... О! если б эти пожарные были «честные» граждане — республиканцы Цюриха и Берна или самоуверенные подданные узурпатора с распомаженными
«Ce n'est m^eme pas de bon go^ut!» — думал я про себя с негодованием...
Михалаки, напротив того, и этому был рад — позднее он «шипел» мне, что все это Богатырев делал хорошо: надо показать этому Виллартону, что энергический русский агент имеет право все делать здесь безнаказанно...
Если я, русский, никогда с этим согласиться не мог, то какое же бешенство должно было обуревать в эту минуту душу английского консула, рожденного и выросшего в Турции?!
Вероятно, от избытка гнева Виллартон на этот раз сдержался и не сказал ни слова.
Вот после этого-то случая он вовсе перестал ходить в наше консульство, и даже от Антониади стал все больше и больше удаляться, стал суше обращаться с ним при встречах и ни разу не был у него в доме в течение целого месяца...
Встревоженный этим хиосский купец оказывал ему сначала всякого рода внимание, конечно — «в пределах своего личного достоинства» (Антониади любил так выражаться); но Виллартон не уступал, и Антониади, скрепя сердце, должен был теперь понять, что он надолго, если не навсегда попался в русские «сети». Надо было держаться еще крепче за русских, когда английский консул сам, безо всякой вины с его стороны, не хочет его больше знать!..
Для меня лично обстоятельства слагались все выгоднее и выгоднее... Удаляясь от Богатырева и Антониади, Виллартон стал искать сближения со мною, посещения его запросто день ото дня учащались...
Я был очень рад и беспокоился только о том, чтобы Велико не попадался ему без крайности на глаза...
Я сказал, почему я этого не мог желать.
Однажды я сидел на верхней галерее моего милого пестрого жилища и наслаждался...
Велико, веселый и нарядный, стоял предо мной с подносом, а я курил наргиле, пил кофе и расспрашивал его кой о чем деревенском: как одеваются у них в Сазлы-Дере женщины, что носят они на головах, белые платки или что-то вроде фесок с повязками, как я видел в иных местах, какого цвета фартуки?.. В это время в Москве готовилась этнографическая выставка и ждали славян на съезд общения «любви»... Богатырева просили распорядители выставки доставить одежды и утварь, но он, ко всему подобному, прямо не касавшемуся службы, довольно равнодушный, принял эту просьбу чуть не насмешливо и предложил мне и ответ написать, и сведения собрать о том, какие нужны одежды и что будет это стоить. Я взялся за это дело с величайшим рвением и думал, что сделаю пользу и заслужу благодарность... Мы так занялись с Велико нашею беседой, что и не заметили, как Виллартон вдруг вошел в незапертую на этот раз дверь и громко спросил уже на лестнице: «эффенди дома?» И вслед за тем показался уже и сам в дверях галереи... Велико не тронулся с места; только покраснел немного...
Виллартон тотчас же, после первых приветствий, сказал мне по-турецки (вероятно, нарочно, чтобы Велико понял его).
— У вас новый служитель?
— Да! — сказал я, — болгарин...
— Хороший мальчик! Как тебя, мальчик, зовут? — спросил он...
Виллартон, глядя на Велико, старался сделать выпуклые глаза свои самыми... самыми... не понимаю даже какими... или очень равнодушными, или ужасно многозначительными. Я знал очень хорошо эти выпуклые глаза его. О! как я их помню и теперь... я умел по привычке читать в них многое, но изобразить словами прочитанное не могу хорошо...
— Как тебя, мальчик,
Не правда ли, это очень просто... Как тебя, мальчик, зовут? Но глаза при этом становились многозначительны: они делались вдруг равнодушными до уныния, до печали... Да! до печали... Я это хорошо сказал, — они дела-
лись равнодушными до печали. Это верно. Но что значило это равнодушие? Было ли это неудачное желание скрыть какое-нибудь злоумышленное любопытство... Или, напротив того, очень тонкая угроза?
«Вы думаете, гг. русские, что я очень весел, жив, откровенен и даже как будто ветрен иногда и неосторожен? Да, это мой характер, правда... Но я докажу вам, что бороться с вами я умею и буду мстить вам на каждом шагу за ваши частые победы надо мною в здешних делах...»
— Как тебя, мальчик, зовут?
У Велико глаза потускнели; но он ответил твердо и почтительно: «Велико, эффендим».
— Гайдук Велико! (Разбойник Велико), — воскликнул англичанин, раскидываясь с хохотом на диване. — Ты знаешь песню: «Гайдук Велико»?
— Знаю, — чуть-чуть краснея, отвечал мальчик.
— А это знаешь:
Покарало и малко момче, Малко момче сиво стадо Из корня султанова Султанова султан-бейска. Хора думат малко момче... [23]
23
Перевод: «Молодой малый погнал; Молодой-малый серое стадо; По пастбищу султана; Султана царя господина. Люди говорят молодцу...» и т. д.
— Нет, этого не слыхал.
— А из какой ты деревни?..
— Из села Сазлы-Дере.
Опять унылое равнодушие на бородатом и веселом лице мистера Виллартона.
— Сазлы-Дере? Сазлы-Дере? Где это Сазлы-Дере?
— Недалеко, часа три отсюда, — вмешиваюсь я, чтоб облегчить душу бедному Велико, и потом говорю ему:
— Подай господину консулу кофе...
Я говорю это в надежде, что инквизиционные вопросы прекратятся. Пока Велико сходит за кофеем, английский консул, может, займется чем-нибудь другим... Я постараюсь даже занять его. Начну жаловаться нарочно на злоупотребления турецких чиновников. Он будет спорить, кричать, вспрыгнет с дивана и наконец воскликнет: «Я вас прошу не оскорблять меня! Турция — это моя отчизна... Я здесь родился, здесь вырос и люблю Турцию больше, чем самую Англию...» Я немного уступлю, и мы за это не поссоримся. Или скажу ему, что прочел в русских газетах, какое множество униатов в Польше перешло в Православие, а он тоже вскочит и вскрикнет: «Ah, bah! Ses uniates!.. Nous en savons quelque chose! Им русские солдаты штыками раскрывают зубы для того, чтобы поп мог насильно влить им причастие. Вот ваша пропаганда!.. Вот ваша свобода!..» И как он покраснеет, как он ужасно раскроет глаза свои! Я уже видел все это, все это знаю...
Мне нужно теперь, чтоб он только забыл о Велико... А если он рассердится за униатов и турок и еще упорнее будет стараться узнать, что это у меня за болгарин и откуда он? Нет, я не буду бранить турок... Я буду бранить французов, это ему будет приятно, и я буду искреннее. Я турок предпочитаю французам. Французы выдумали демократический прогресс. На этом мы с Виллартоном скорей сойдемся... Или начну я хвалить те английские обычаи и вкусы, которые мне знакомы: святки, бокс, пунцовые мундиры; он это тоже любит. И в этом я буду естественен. Англичане, даже и враждующие против нас, мне все-таки очень нравятся; или еще лучше, буду турок хвалить?.. Итак, хвалю турок... хвалю их от души...
— Вчера (так я приступаю к моей «политике»), — я был в Эски-Сарае и вспомнил вас, г. Виллартон; в сущности я с вами во многом согласен, если хотите... Иду я по берегу реки. Гуляло тут и кроме меня много народа. Вижу, пожилой, такой почтенный турок разостлал под деревом коврик и молится при всех... Он никого знать не хочет, он кладет земные поклоны свои и не обращает внимания на то, что мимо проходят насмешники или ненавистники его веры... Вот это я чрезвычайно уважаю в турках.
Я не ошибся в расчете. Виллартон был так тронут моим замечанием, что вскочил с дивана и воскликнул: