Египетский роман
Шрифт:
В кибуце Эйн-Шемер в начале пятидесятых Чарли был почти что царем. У него хранилась тяжелая связка ключей от всех складов кибуца, а кроме того, он имел право заходить в конюшни. Ему нравилось вывести лошадь и прокатиться на ней, не слишком быстро и, конечно, не по асфальту, чтобы животное не поскользнулось. Он увиливал от черной работы, за исключением инспекции склада, конюшен, а иногда и сельских работ, которые ему нравились, – и вместо этого готовил в кибуце пикантную еду, пока однажды после бурного выяснения отношений между «египтянами» и старожилами кибуца «поляками» не было решено, что блюда не должны быть такими острыми, а если «египтянам» уж очень хочется, пусть сами добавляют себе в тарелки пряности, купленные
Члены «египетского ядра» считались в кибуце рабочими лошадками, они трудились в две смены, утром и вечером. Юноши работали на тракторах Ди-2, Ди-4 и Ди-6, а кроме того, и юноши и девушки без передышки занимались удобрением почвы, жатвой, дойкой, кормлением птицы, изготовлением компоста, а некоторые работали и вне кибуца, прокладывая новые дороги в новой стране. Как-то раз Бруно заблудился в Негеве на тракторе Управления общественных работ и случайно пересек границу с Египтом, но его тут же обнаружили и вернули.
Жизнь бурлила. Вечерами члены «египетского ядра» дискутировали с другими кибуцниками, дискуссии заканчивались голосованием: является ли кибуцное движение ядром пролетариата, станет ли оно авангардом, который поведет городских и заводских рабочих к социалистической революции в Стране Израиля, и когда это произойдет. Обсуждения сопровождались криками до небес и продолжались до поздней ночи.
«Египтяне» постепенно превращались в кибуцников, и, превращаясь в кибуцников, они все активнее участвовали в дурацких дискуссиях, раздиравших кибуцное движение. В своей наивности они слишком серьезно относились к свободе мнений и взглядов и не предвидели, что этническую группу сурово накажут, если она проголосует за, когда кибуц получил от национального движения инструкцию голосовать против.
Мятежных «египтян», которые таким образом не подчинились Национальному кибуцному движению, отстранили от работы. Вита, Бруно, Лизетта и Лазар Гуэта ворвались в секретариат и потребовали разъяснений, что означает эта «идеологическая чистка». Их голосование выражало всего лишь свободу взглядов и космополитизм, а отнюдь не отсутствие преданности кибуцу или государству.
Но ничто не могло их спасти. Старожилы постановили: «советские египтяне» впали в левый уклон и идут за «Солнцем народов», а потому их следует отстранить от работ в кибуце. Намек был ясен.
Он был ясен и «египтянам», которые взбунтовались против такого решения. Лазар объявил однодневную голодовку всех членов «египетского ядра». Быть может, им казалось, что они на Красной площади и на них устремлены взоры пролетариев всего мира, но для кибуца они остались просоветским антисионистским подпольем. Теперь уж дело дошло до открытого мятежа, а мятеж следует подавить в зародыше, безотлагательно.
Короче говоря, «египтянам» не удалось напугать старожилов. Был создан комитет по изгнанию, в который вошли двое: двухметровый верзила Михке, ответственный за садовые работы, и невысокий Игнац, работавший в поле. На заседание прибыли четверо представителей от подлежащих изгнанию. Они стояли на своем, пытались бороться. Им все еще казалось, что есть смысл спорить, попытаться разъяснить комитету: голосование было направлено исключительно против американского империализма (хотя и то правда, что сионизм порой склоняется к нему), и «египтяне» не представляют никакой угрозы ни для кибуца, ни для государства. Напротив, они обеспечивают столь необходимую рабочую силу, именно ради этого они покинули Египет: чтобы приносить пользу в кибуце.
Но комитет по изгнанию создавался не для того, чтобы отменить изгнание. После краткого и пристрастного обсуждения он занялся практическим вопросом о процедуре выдворения. Посоветовавшись с третьим ответственным лицом, Майтеком, Михке и Игнац постановили, что каждый отверженец получит матрас, постельное белье, несколько предметов из своей комнаты и сто пятьдесят фунтов. Из Египта они вывезли больше, но когда они покидали кибуц, бывшие товарищи перерыли их вещи: а вдруг прихватят какую-нибудь чашку или еще что-нибудь без особого разрешения.
Яков Рифтин, левый активист из кибуца, который вел за собой «египтян», сам был последователем Моше Снэ [11] , именем которого потом будут называть улицы, не вспоминая о его просоветской позиции и о том, что он передавал Советам не предназначенную для разглашения информацию. Рифтина, в отличие от «египтян», из кибуца не изгнали, только заставили помалкивать.
Изгнание, которое Вита назвал серьезной ошибкой, превратило «египтян» в горожан с новыми жизненными навыками. Многие из поселившихся в Тель-Авиве или даже в Холоне смогли хорошо устроиться. У других проявился посттравматический синдром. Напряженный ритм большого города и необходимость тяжело работать, чтобы сводить концы с концами, вызывали нервный тик, особенно в области шеи. Бедолаги запрокидывали голову – затем снова наклоняли ее вперед, захлебисто кашляли и сплевывали, непроизвольно мотая головой теперь уже из стороны в сторону, словно в знак несогласия.
11
Моше Снэ (1906–1972) – израильский политический деятель, радикальный противник сотрудничества с англичанами, одно время входил в число лидеров израильских коммунистов. Впоследствии способствовал расколу партии, чтобы отмежеваться от проарабской партии Вильнера. По ставшим известными в 1996 г. документам Снэ и его соратник, упомянутый выше Яков Рифтин (1907–1978), работали на КГБ СССР. – Примеч. ред.
Нет, не они хозяева этой земли. Им лучше заткнуться и обмениваться мыслями только друг с другом – и то не на иврите, – сидя на солнечных балконах, над которыми постепенно сгущается тьма.
Глава 5
Тантура
Единственная Дочь всегда повторяла: «Дни мои сочтены».
У нее были страшные боли. Теперь она от них избавилась, думала Старшая Дочь, стоя у ее тела. Она вошла в палату Единственной Дочери, чтобы забрать ее большую сумку и вещи, и, бросив взгляд на обожаемую двоюродную сестру, заметила, что у той волосы все еще завязаны в хвост. Она слегка потянула за хвост, потом сказала себе: «Черт, она умерла, она ничего не чувствует», – и потянула сильнее, но все-таки осторожно. Она суетилась у тела Единственной Дочери, словно они все еще там, на улице Маттафии-первосвященника, как когда-то в семидесятые, а не в больнице «Ихилов», в начале двухтысячных. Единственная Дочь была мертва. Больше ничего нельзя сделать.
В больнице принято оставлять тело на два часа в палате за ширмой, а потом приходит санитар и увозит его в морг. Через полтора часа после смерти Единственной Дочери в терапевтическое отделение вошел ее отец Вита с букетом цветов. Старшая дочь и Амация, муж Единственной Дочери, ждали его и бросились навстречу, чтобы не дать ему войти в палату. «Несчастье, случилось несчастье!» – сказали они хором, а он спросил: «Какое несчастье?» Они молчали и ждали, пока он поймет сам. Он понял и тут же сказал: «Теперь она умрет», – имея в виду Адель.
Но Адель умерла не так быстро. Она только стала ходить на бесконечные медицинские проверки, чтобы у нее нашли неизлечимую болезнь, и это объяснило бы ее самочувствие. Она не упустила ни одной проверки и всюду ездила на такси в сопровождении мужа, Виты, всецело преданного своей миссии. Но результаты всякий раз были нормальными, врачи говорили, что она физически здорова, и прописывали разные таблетки от депрессии. Она отказывалась их глотать и принимала лишь полтаблетки вабена против тревоги и бессонницы.