Его глаза
Шрифт:
Во всяком случае, в ее натуре было то, чего ему так недоставало всегда. Но рядом с ней и у него самого пробуждалось что-то подобное. Он невольно подумал: «А хорошо было бы исполнить ее желание, дать ей возможность путешествовать, а еще лучше самому поехать с ней».
Но он вспомнил о своем патриархальном доме и о матери. И еще острее вспомнил о том, что он много старше ее. Но тут же ясно представился Стрельников, и стало ревниво жаль не то себя, не то ее, не то что-то ценное, может быть, единственное, что может ускользнуть от него. Он безотчетно
— Ларочка, — сказал он, — ответьте мне прямо: правду ли вы мне сказали там, у моря, что еще никогда не любили. Впрочем, нет, не надо, я верю вам. Скажите другое: говорил ли вам Стрельников о своей любви?
— Да, говорил, — ответила она чистосердечно.
Теперь ему мучительно захотелось знать, говорил ли он ей об этом там, на берегу, после объяснения с ним или раньше.
Но не успел он еще раскрыть рот, чтобы спросить ее об этом, как она поспешила добавить лихорадочно и смущенно:
— Прошу вас, не спрашивайте меня больше ни о чем таком.
— Почему? — ревниво вырвалось у него.
Но она уже была рада и тому, что он не настаивал на первом вопросе. Теперь она и сама не могла бы ответить вполне определенно, любит ли Стрельникова или нет. Он сейчас там около больного ребенка и этой женщины, с которой не может быть счастлив.
Что если ребенок умрет.
Эта мысль как будто сразу отделила ее от Дружинина, и она обрадовалась, когда заметила, что подошли уже к самой калитке того дома, где она жила.
Тут Дружинин опомнился, что не предложил сразу довезти ее, а пошел пешком.
— Разве вам со мною было скучно? — спросила она с простодушным кокетством.
— О, нет, но, может быть, вы устали?
— Нисколько. Я и не заметила, как дошла. Вот только эта карета, — поморщившись, добавила она. — Я боюсь, как бы эта история опять не приснилась мне во сне.
Калитка оказалась заперта. Она позвонила.
При мысли, что сейчас они должны расстаться, Дружинин ощутил ту тоскливую опустелость души, которая заставляла его или пить, или пускаться в далекие путешествия.
Из-за садовой решетки послышались шаркающие шаги дворника, сиплый кашель и бормотанье.
Сейчас она уйдет, и утратится что-то невознаградимое.
Он быстро наклонился к ней и спросил:
— Ларочка, могли ли бы вы полюбить меня?
Дворник звякнул ключом, открылась тяжелая калитка, и она, подавая ему руку, ответила:
— Не спрашивайте меня сейчас. Разве вы не видите...
И уже за решеткой калитки добавила:
— Если хотите, придите завтра, в сумерки.
Ключ повернулся в замке, и она стала быстро удаляться в глубь сада.
Он следил за ней с загорающейся жадностью. Деревья и темнота скрыли ее силуэт. С моря тянуло туманом и йодистым запахом морского дна.
XI
Девочка Стрельникова умерла.
Когда он смотрел на это маленькое, истерзанное страданием тельце, у него было жуткое сознание своей вины. Но не перед этим крошечным кусочком тлена, а перед чем-то высшим, что заставляло это тельце думать, чувствовать, жить.
То смутное, что запало в голову два дня тому назад, когда выяснилась опасность, теперь почти утвердилось: точно само зло подсмотрело тайное его желание и поспешило его осуществить.
Нянька завесила зеркало, как только пришла эта смерть: чтобы душа, девять дней витающая в доме жизни, не увидала себя в зеркале раньше, чем предстанет перед Господним престолом.
Было так, точно душа этого ребенка присутствовала здесь и свидетельствовала против него, и хуже всего было то, что в ответ на это таинственное свидетельство он ничего не мог возразить с тем упорством, с каким возражал ее матери.
— Это просто усталость, — старался он успокоить себя.
Двое суток почти без сна провел он у постели ребенка вместе с матерью. После той безобразной сцены они как будто хотели друг перед другом выказать свое беззаветное чувство к невыносимо страдавшей малютке.
— Пойди отдохни, — уговаривала его она. — Я все равно не буду спать.
— Нет, пойди ты. Ты больше измучена.
Но в этих видимых заботах друг о друге не было ни истинной жалости, ни взаимного доверия; оба они страдали при виде умирающего ребенка, но за этим страданием у каждого таилось свое корыстное и низменное.
Их соперничество в проявлении любви и жалости было важно не столько для умирающей, сколько для их будущих счетов друг с другом.
И это особенно отвратительно ясно стало теперь, когда девочка умерла.
Был один миг, когда низменно-человеческое уступило общему горю: это, когда на исходе третьей бессонной ночи ребенок содрогнулся в последний раз и взглянул мимо отца и матери остекленевшими глазами.
Мать со стоном припала к дочери.
Он также не выдержал и заплакал.
И тогда они обратились друг к другу, с такой тоской и отчаянием, точно, оплакивая свое дитя, безмолвно навеки прощались с тем, что было по-своему дорого каждому из них.
Но когда они совсем отступили друг от друга, и она подняла на него благодарные, молящие и мучительно спрашивавшие о чем-то глаза, он опустил ресницы, и стало неприятно и как-то стыдно: ясно было земное желание проникнуть в его душу как раз тогда, когда эта душа раскрылась совсем для иного.
И с этого уже неизбежно началось то, что привело к таким ужасным последствиям.
Еще было в душе полумистическое сознание виноватости, а разум утверждал, что все это неправда; что на самом деле, от того, что он мечтал об избавлении, девочка умереть не могла. Наконец, может быть, и то, что, если судьба решила разбить это звено, соединявшее его с женщиной, которую он не любил, эта судьба знала, что она делала: она не хотела дальнейшей лжи и насилия его над собою именно теперь, когда все это должно было стать совершенно невыносимым.