Его выбор
Шрифт:
Еще быстрее!
А лай был все ближе, а сил было все меньше. И пот застилал глаза, и ноги гудели от напряжения, и сбилась с волос, свалилась в снег шапка, а пальцы рвали завязки тяжелого плаща, скидывая его на снег.
Быстрее!
Он видел только берег, спасительный берег. А там дорога, а за дорогой — забор, дом, в котором можно спрятаться, забиться за печку, отдышаться и найти силы, чтобы жить дальше. Надо только добежать!
Крепкие руки обвили плечи, кто-то мягко толкнул в сугроб, на глаза запросились слезы. За что? Он ведь почти добежал! Лай вдруг затих, сменившись визгом, страх, еще недавно кипятивший
Кто-то опустился перед ним на корточки.
— Ну же, малыш.
Малыш? И унизительно, и сладко. Никто и никогда его так не называл. Рэми медленно поднял голову и вздрогнул, наткнувшись на внимательный взгляд молодого незнакомого мужчины. И поверилось этому взгляду. И ладони протянутой поверилось, и мягкой, дружеской улыбке на тонких губах.
— Волчонок… — улыбнулся мужчина.
Но все равно… Через несколько дней падал за низким окошком снег, стояла вокруг тяжелая, томительная тишина. Услышав, что должен поехать в замок с незнакомцем, которого звали Брэном, Рэми вырвался из рук матери, забился в угол кровати и вскричал:
— Не хочу!
Проснулась и заплакала сестра. Хрустнула в печи лопнувшая ветка, и Лия испуганно обвила пухлыми ручонками шею матери, уткнув заплаканное лицо ей в волосы.
— Ты не можешь остаться здесь, — сказала мать, осторожно присаживаясь на край кровати и усадив дочь себе на колени.
— Я хочу с тобой, — упрямо ответил Рэми. — И с Лией. Если вы тут, то и я тут.
— Рэми, — губы матери задрожали, глаза блеснули в свете лучины влажным блеском, и на миг Рэми показалось, что сейчас она заплачет. — Мальчик мой… нам с Лией хорошо в деревне, ты же сам все видишь, а ты…
Рэми отвернулся, сжав ладони в кулак. Он был мал, но чувствовал — в деревне он чужой и никому не нужен. Даже вот матери, оказывается, не нужен. Обидно и больно. Но сам виноват. Мама всегда говорила, что он должен быть мужчиной, сильным, а у него не получалось. Он дал себя избить. Он дал себя загнать собаками.
Лия соскользнула с колен Рид, доползла к Рэми по набитому соломой тюфяку, обхватила его пухлыми ручками за шею и прошептала:
— Не грусти.
Ночь медленно текла за окнами. Рэми обнимал уснувшую сестренку, чувствовал, как пальцы матери гладят его по щеке, стирая злые слезы. И слушал. И что в замке ему будет хорошо, и что в деревне Рэми не выжить. И что это совсем ненадолго и очень скоро, Рэми и сам не заметит, как они вновь будут вместе. Рэми слушал и не верил. Не хотел верить.
— Брэн хороший человек, ты же сам знаешь.
Какая разница, хороший или плохой — Рэми не хочет уезжать. Не хочет бросать сестру и мать… чувствует себя предателем. Мать всегда говорила, что он должен быть сильным. Что он должен быть мужчиной. А теперь — убегать?
— Мы дождемся, пока ты повзрослеешь, обещаю, — шептала Рид. — Но не сейчас, погоди, сынок…
И потом тихое:
— Прости меня… забыла, что ты еще ребенок.
Рэми удивленно посмотрел на мать, даже плакать на время забыл, а Рид встала с кровати — сонно скрипнули доски, — сняла с огня небольшой котелок, наполнила деревянную кружку крепким, сладко пахнущим
— Выпей. И постарайся… просто жить. Не думай обо мне и Лие. Я достаточно сильная, чтобы тебя дождаться, ты мне веришь?
Рэми верил. И когда следующим утром Брэн увез его в туман снегопада, мог думать только об одном, о тихой просьбе беречься и о горячей слезе, что упала ему на щеку.
Мама очень редко при нем плакала. И никогда не было так страшно, как в тот миг, когда из снега выросли высокие шпили башен замка, когда заскрипели цепи опускающегося моста и крепконогая спокойная лошадка выволокла груженные бочонками с вином сани во двор, окруженный хмурыми домами.
— Не бойся, волчонок! — помог ему спрыгнуть с саней Брэн, и стало вдруг на диво спокойно от его улыбки, от крепкой руки на плече и от осознания, что в этом чужом огромном замке Рэми не один. И снег вдруг показался волшебным, а все вокруг — совсем не страшным.
Конец зимы пролетел как в тумане. В замок привозили все больше больных, виссавийские целители падали с ног от усталости. Рэми и не спал почти, все носился по округлой зале между брошенными на пол тюфяками, подносил кому-то воду, помогал перевязывать сочившиеся гноем язвы, ласково уговаривая, кормил наваристым супом, вытирал рвоту. И бегал, бегал, как белка в колесе, не в силах остановиться.
Казалось, если остановишься, кто-то опять уйдет за грань, и посеревшие мужчины водрузят тело на носилки, чтобы сжечь во дворе под заунывные песнопения жрецов смерти. Потому на улицу выходить не хотелось, но назойливый запах дыма и горелого мяса все равно влетал через ненадолго открытые окна. Окон бы и не открывали, но приказали виссавийские целители.
Сами целители казались Рэми укутанными в зеленую тонкую ткань тенями. Они и ходили как тени — мягко и бесшумно, прятали лица до самых глаз, мало говорили, еще меньше обращали внимания на снующего вокруг Рэми, лишь изредка отдавали приказы: принеси, помоги перевернуть, подержи, ступай.
Никто не знал, откуда они появлялись и куда уходили. Никто не знал, почему они исцеляли и не брали за это платы, лишь просили молиться их богине. И люди молились. Днями простаивали на коленях у затерянных в лесах алтарях Виссавии, с благоговением оставляли на густо-зеленом, исчерченном незнакомыми рунами малахите кто цветы, кто венки, сплетенные из сосновых веток, а кто — букет ярких, подаренных богиней-осенью листьев.
И не осмеливались ни словом, ни делом оскорбить чужой милостивой богини, ведь понимали — случись кому-то дорогому захворать, и можно прийти к алтарю Виссавии, упасть на колени, взмолиться и знать, что на зов обязательно откликнутся. И появится из лесной чащи молчаливый виссавиец, и мелькнет поверх зеленой ткани сострадательный, ласковый взгляд.
А потом склонится виссавиец над больным, и взгляд его станет отрешенным, и сам целитель будто уйдет за черту, в мир мертвых. Из-под зеленого тончайшего плата выскользнет бледная ладонь, мелькнет на запястье малахитовый браслет и тонкие пальцы коснутся лба больного, прочерчивая на нем только виссавийцам известные руны. Склонится виссавиец к самому уху недужного, прошепчет что-то ласково, а пальцы его скользнут сначала по щеке, по шее больного, оставляя за собой едва заметный, светящийся зеленым след.