Его знала вся Москва. К столетию С. Д. Индурского
Шрифт:
Мы – родители и трое детей – жили в двух комнатах, полученных в начале тридцатых годов матерью (она работала одно время секретарем в каком-то солидном учреждении, кажется, в «Мосэнерго»), а не отцом – преуспевающим журналистом. Когда же отцу лет семь спустя, незадолго перед арестом предложили трехкомнатную ведомственную квартиру на улице Правды (он был членом редколлегии «Комсомолки»), мать решительно отказалась туда переезжать, проявив незаурядное политическое чутье. «Тебя посадят, – сказала она отцу, и меня с детьми выкинут из этой квартиры. А так я у себя». И оказалась права, его вскоре посадили, а нас, хотя и были мы семьей «врага народа», не тронули, оставили на Абельмановке. Третья комната в квартире, похоже, была в ведении хозяйственного управления Московского обкома партии, и в ней постоянно селили людей, так или иначе причастных к этой системе. В конце тридцатых в ней жил с семьей Дмитрий Емельянов, работавший то ли в заводской многотиражке, то ли уже в газете «Московский
Вскоре после ареста отца Емельянов получил отдельную квартиру и съехал от нас. А в комнату вселилась семья Индурских.
Семен же (тогда еще мало кто называл его по имени отчеству – Семен Давыдович) к своим 27 годам успел послужить в армии, потрудиться в районных газетах Московской области и теперь работал в «Московском большевике», где некогда начинал курьером. Это было легендой здания на Чистых прудах, где в шестидесятые годы располагались московские газеты: редактор «Вечерки», начинавший здесь курьером. Но младший из нас двоих, работая в те годы в «Московской правде», помнил, как редакционная курьерша тетя Нюша, разносившая по отделам полосы, шаркая старческими ногами, встречая Индурского на лестнице, называла его Сенечкой: «Я ж его мальчишкой помню».
Впрочем, курьерское начало биографии, связанное с Индурским, проявляется в судьбах разных весьма известных в нынешнее время людей. «Я ж начинал курьером в «Вечерке» при Индурском», – говорит телеведущий Лев Новожженов. «Представьте себе, я был в юности курьером у Индурского», – рассказывает советник президента России Михаил Федотов. Может, это так надо было – начинать курьером в «Вечерке», чтобы сделать карьеру в соответствии с классической американской легендой о мальчишке-газетчике, ставшем миллионером? Но вернемся к предвоенным временам.
Семен работал в военном отделе «Московского большевика», который в 41-м стал прифронтовой газетой. Дома почти не бывал, жил в редакции, как тогда говорили, на казарменном положении.
Комната часто стояла пустая. Ключ Семен оставлял нам, не возражая против наших мальчишеских визитов и пользования книгами, которыми был набит шкаф. Как он помнится, этот шкаф, и просторная тахта рядом с ним, на которой так сладко читался Диккенс (великолепное довоенное издание), Гоголь!
Этот ключ сыграл спасительную роль в истории нашей семьи. Сразу же после войны отец, отсидев первый срок на Колыме, возвращался, как там говорили, на материк. В Москве ему не то чтобы жить, но даже и появляться было нельзя – «поражение в правах» – осесть разрешалось в каком-нибудь небольшом и уж конечно не в столичном городе. Но не соблазниться возможностью повидаться с женой, с выросшими за девять лет его отсутствия детьми было невозможно. И он появляется на Абельмановке, наслаждаясь общением с нами, не выходя из дома, понимая, что счастье наше незаконно, оно украдено у властей, но оттого ощущается еще острее. Пребывание отца в Москве грозит ему не просто высылкой, чего доброго, и новый лагерный срок могут навесить. Индурский же, уходя на работу, каждое утро оставляет нам ключ от своей комнаты – на всякий случай. Понимал ли он, какой это мог быть случай? Конечно, понимал, нравы и законы этой власти не мог не знать.
Резкий звонок в дверь раздался днем. Мать, работавшая истопником, была в котельной. Старший из нас, тогда шестнадцатилетний, уверенный, что это соседка с нижнего этажа – она всегда звонила так резко, пошел открывать. Одновременно с лязгом замка раздался тихий звук другого осторожно закрываемого английского замка. Отец предусмотрительно вошел в комнату соседа. В тот же миг сына буквально отбросило к стене распахнувшейся дверью, и в переднюю быстро вошли в сопровождении испуганной управдомши двое мужиков в сапогах и синих пальто.
– Где отец?
– На Колыме.
– Знаем, на какой он Колыме.
Прошли в комнаты, раскрыли створки шкафа, заглянули под кровать. В сомнении остановились у соседской двери.
– А здесь кто живет?
– Журналист из «Московского большевика», – пролепетала управдомша.
– Журналист… – проворчал один. – Знаем мы этих журналистов.
Отец стоял за дверью, затаив дыхание. Ключ, торчавший с внутренней стороны, не был вынут. Оперативники недовольно потоптались в прихожей, но дверь ломать не решились. Ушли, грохоча сапогами. Ночью нас выслали в дозор. Отец вышел в надвинутой на лоб кепке. Его переправили к друзьям, и больше он уже не появлялся на Абельмановке до самой своей реабилитации.
Мы все помним эту историю, она осталась в анналах семьи, разбросанной нынче по континентам. И если есть у Семена Индурского грехи (а у кого их нет?), пусть они простятся ему на том свете за этот спасший нас ключ. У нас троих (нас двое и сестра) есть основания быть ему благодарными. В самые тяжелые годы он проявлял себя по отношению к нам, семье врага народа, безукоризненно, как абсолютно порядочный человек. Это факт.
Семья Индурского выглядела счастливой. Тон задавала его жена Оля – так просто она просила себя называть. Росла прелестная маленькая дочка. Ходили в гости, и сами принимали у себя людей, не пропускали театральные премьеры, знались с актерами, писателями, известными спортсменами.
Где-то в конце сороковых или начале пятидесятых, в разгар борьбы с космополитизмом и набирающей ход антисемитской кампании Индурского выкинули из «Московского большевика». Речь шла о какой-то чужой газетной ошибке, но повод найти было так просто, а последствия могли стать столь непредсказуемыми, что уход из газеты и последующее устройство рядовым редактором в издательство можно было считать еще удачным исходом. Роковую роль в его изгнании из газеты, по рассказам Семена уже в семидесятые годы, сыграл тот же Дмитрий Емельянов, который тогда был заместителем редактора газеты. Дядя Митя, как мы его называли в детстве и как его звали многие молодые провинциальные редактора, распивавшие с ним бутылку в бытность его впоследствии каким-то начальником в Союзе журналистов, был верным солдатом партии и шел в первых рядах любой проработки. Вот ведь чертова квартирка, могли мы сказать булгаковскими словами: в одной комнате, правда в разное время, жили и проработчик и его жертва.
После смерти Сталина Индурский вернулся-таки на газетную работу – заместителем редактора «Московского комсомольца», что было не по его сорокалетнему возрасту, а вскоре перешел в «Вечерку» также заместителем редактора и в 1966-м, после ухода Виталия Сырокомского в «Литературку», стал главным. Но этот сюжет его жизни проходил уже за пределами Абельмановки, он получил в соответствии со своим новым положением отдельную двухкомнатную квартиру в престижном районе города. Тем не менее видеться с ним младшему из нас приходилось в шестидесятые – начале семидесятых годов в период работы в «Московской правде», которая находилась на пятом этаже газетного здания на Чистых прудах, а на шестом этаже располагалась «Вечерняя Москва». Но встречи эти проходили не столько в редакционных коридорах, сколько во время регулярных собраний городского партийного актива в Колонном зале. Там за сценой находилась большая Красная гостиная (называемая так по цвету отделки), куда по телеэкрану транслировалось все, что происходит в зале, и где сидела аппаратная горкомовская рать вместе с редакторами московских газет с членами своих редколлегий. Рядом с Индурским всегда был его зам. и наперсник – зав. партийным отделом Илья Пудалов – старый, тертый-перетертый в аппаратных делах. Да и сам Семен был искушен в этих играх более чем достаточно. Долгая и трудная газетная жизнь, «опыт – сын ошибок трудных» научили его осторожности и уменью обращаться с властью предержащей. Однако в разговорах с младшим из нас (а время поболтать в Красной гостиной было) он отмякал, охотно вспоминал Абельмановку, наше детство, но порой и по-своему опекал, учил правилам поведения. Как-то, когда младший, соскучившись ровным течением доклада Гришина, начал читать газету, к нему подсел Илья Пудалов: «Тебе велено передать, что, когда первый секретарь выступает с докладом, газету читать не стоит». Подумалось, кто ж это такой заботливый? Редактора «Московской правды» Юрия Баланенко здесь не было, да и он сам держался куда свободнее, чем другие редактора. Но тут же заметным стал укоризненный и твердо-упорный взгляд Индурского. Знал, знал Семен Давыдович, что можно и чего нельзя делать в Красной гостиной!
Но при всей своей осторожности евреев в газету брал. Может быть, не так густо, как Баланенко, которому, конечно, можно было предъявить обвинение в неправильном подборе кадров. У него, правда, имелось объяснение своей юдофилии: «Если русский у меня способный появляется, его вскоре в центральную газету переманят – откуда ж им кадры брать? А евреи остаются…» В результате создавался образ все уплотняющегося еврейского чернозема, так что один мой остроязыкий товарищ, идя по коридору «Московской правды» и рассматривая таблички с фамилиями заведующих отделами на дверях, заметил: «Да у вас тут просто какое-то еврейское кладбище – Лимбергер, Резников, Румер…» Но Индурскому в силу его собственного еврейского происхождения было труднее, тут обвинения могли быть посерьезнее. Тем более, что чернозем этот уплотнялся и до него. В редакции имелось немало евреев, работавших там с незапамятных времен, как, например, тот же Пудалов. И все же брал. Взял Бориса