Эхо «Марсельезы». Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет
Шрифт:
Мы ввязались в сражение, продиктовал умирающий Ленин в 1923 году. И оказалось, что мы вынуждены делать то, что мы делать никак не хотели и никогда в другом случае не сделали бы — заключение мира в Брест-Литовске, вынужденный переход к нэпу «и так далее» [150] . Вряд ли стоит винить его в том, что он не объяснил подробно, что он имел в виду под «и так далее», или настаивал на том, что эти отступления и неудачи — «мелочи развития (с точки зрения мировой истории это действительно мелочи)» [151] . И он, конечно же, верил в революцию и ее долгосрочные светлые перспективы, хотя, как мы знаем, предвидел большие трудности и сознавал, сколь долог путь к снижению поставленных целей, сколь сильно «ограниченность крестьянства» сковывает действия большевистского режима.
150
Цит. по: Tucker R. С. The Lenin Anthology. — N. Y., 1975. — P. 706.
151
Цит.
Но его вера в будущее русской революции основывалась также на историческом опыте — на французской революции. Ибо, как мы уже видели, главный урок, который извлекли из нее в XIX веке, состоял в том, что революция — это не единичное событие, а процесс. Для достижения логического, или «классического», по мнению Ленина и большинства марксистов, результата буржуазной революции — создания демократической парламентской республики — потребовалось почти сто лет. Революция — это не 1789 год, не 1791 или 1793—1794 годы, не годы правления Директории или Наполеона, не годы Реставрации, не 1830, не 1848 год, не годы II Империи. Все это были лишь фазы сложного \85\ и противоречивого процесса создания основ буржуазного общества во Франции. Напрашивается вопрос: почему бы Ленину в 1923 году не предположить, что русская революция точно так же будет длительным историческим процессом со своими взлетами и падениями?
Сегодня, 70 лет спустя, трудно судить об отношении к этому процессу нынешних советских людей, ибо в нестройном хоре голосов, впервые со времен революции громко зазвучавших в стране, трудно уловить основную мелодию. Одно, однако, ясно. Память о французской революции все еще жива, что вряд ли вызовет удивление у тех, кто знаком с историей СССР. Сама французская революция подвергается пересмотру. Весьма вероятно, что фигура Робеспьера будет представлена в советской историографии в несколько менее привлекательном свете, чем прежде. Однако в год двухсотлетия Великой французской революции, год открытия работы первого в стране действительно избранного Съезда народных депутатов кое-кому из интеллектуалов в России Горбачева приходит на ум еще одна параллель. Созыв Генеральных штатов и превращение их в Национальное собрание положили начало преобразованию всей жизни Франции. Эта аналогия ничем не лучше и не хуже других попыток увидеть отражение одного исторического события в другом. Это также типичный пример версии какого-то исторического события, определяющейся существующими в данный момент политическими настроениями или позицией говорящего. Можно не соглашаться с одним сторонником демократических реформ, который в середине 1989 года, после того как выдвинутое его группой предложение было забаллотировано I Съездом в Москве, писал:
«Сегодня, когда нам все еще понятны события во Франции двухсотлетней давности — а Горбачев называет перестройку революцией, — я хотел бы напомнить, что третье сословие также составляло тогда лишь треть депутатов, однако именно эта треть составила подлинно Национальное собрание» [152] .
Важно, что революция 1789 года по-прежнему не утратила своего значения, являя собой модель и пример для стремящихся преобразовать советскую систему. И в 1989 году события 1789 года остаются или вновь стали более актуальными, чем события 1917 года, даже в стране, где произошла Октябрьская революция.
152
Ambarzumov E. Gorbaciov, guardati dai burocrati, Unita — 1989. — May 29. — P. 1. Евгений Амбарцумов ошибся: в 1789 году третье сословие имело по два депутата на каждое место от каждого из двух других сословий, и его депутаты таким образом составляли половину численного состава собрания. Возможно, это еще раз свидетельствует о том, что, хотя память о французской революции жива, все-таки за 70 лет знание всех ее деталей, что в свое время поражало современников, стало не таким глубоким.
Глава 3. От столетия к двухсотлетию
В первой главе настоящего труда рассмотрена точка зрения либеральной буржуазии на французскую революцию. Во второй мы рассмотрели позиции тех, кто боялся революций, тех, кто их совершал или надеялся совершить, пойдя при этом дальше якобинцев, то есть всех тех, кто воспринял опыт всего революционного периода начиная с 1789 года. Ибо — и я не устаю это повторять — и либерализм, и социальная революция, и буржуазия и, по крайней мере потенциально, пролетариат, и демократия (в любой форме), и диктатура имеют свои корни именно в том удивительном десятилетии, которое началось с созыва Генеральных штатов, штурма Бастилии и провозглашения «Декларации прав человека и гражданина».
Лишь у консерваторов не было оснований гордиться своими предшественниками, лишь они не могли припомнить ни одного события прошедшей эпохи, которое можно было бы представить в выгодном для себя свете. Как мы знаем, французские политики по-прежнему разыгрывали свои роли, словно актеры в костюмированной драме времен фригийских колпаков. Умеренных либералов можно было отличить по тому, что их героями были Мирабо или жирондисты, которым известный, но скучный поэт-романтик и политик Альфонс Ламартин (1790—1869) накануне революции 1848 года посвятил свой многотомный исторический труд, где предостерегал \87\ от крайностей якобинства. Когда грянула революция, Ламартин сделал все для того, чтобы сбить с курса левых радикалов, а затем подавить их выступления. Республиканцы-центристы, шедшие за Жюлем Мишле и Огюстом Контом, избрали своим героем Дантона. Левые республиканцы и сторонники вооруженного восстания — Марата или, во все большей степени, Робеспьера, исключение составляли лишь наиболее страстные атеисты, которые не могли простить Робеспьеру его поклонение «верховному существу». Бытует мнение, что попытки примерять великие личности революции к сложившимся в более позднее время ситуациям, связывать их с непримиримыми политическими позициями привели к тому, что во Франции не было создано их культа, подобного культу отцов-основателей в Америке. Насколько я знаю, ни один из творцов революции не был даже изображен на почтовой марке [153] .
153
Hobsbawn E. J., Ranger T. (eds. ) The Invention of Tradition. — Cambridge, 1983. — P. 272.
И наоборот, все эти тонкости не имели никакого значения для русских большевиков, достаточно было того, что Дантон и Марат были революционерами. Не обязательно даже, чтобы они стояли у истоков социализма. Когда большевики пришли к власти в России, Ленин счел необходимым начать наглядное политическое просвещение в основном неграмотного населения, для чего в 1918 году предложил воздвигнуть на видных местах городов, особенно там, где их могут видеть солдаты, монументы в честь видных деятелей революции, снабдив их пояснительными табличками. Естественно, среди них были социалисты и коммунисты (Маркс, Энгельс, Лассаль), русские радикалы и предшественники революции (Радищев, Герцен, Перовская), руководители освободительных движений, такие как Гарибальди, и прогрессивные поэты. Из числа наиболее популярных деятелей французской революции были выбраны Робеспьер и Дантон (которые социалистами не были), но, насколько мне известно, не было Бабефа. Для целей Ленина факт победы революционеров в борьбе за власть (даже если она была недолговечной) был важнее идеологических воззрений. По-видимому, возвеличивание французских революционеров как предшественников Октябрьской революции продолжалось недолго, большинство монументов исчезло, поскольку, чтобы ускорить их изготовление, скульпторам было предложено \88\ делать статуи из гипса и терракоты и лишь позднее заменить их бронзовыми и мраморными. Тем не менее один барельеф Робеспьера, созданный в 1920 году автором памятников Робеспьеру, Дантону и Герцену в Ленинграде, сохранился и позволяет представить, как выглядели другие [154] . Кстати, французская революция, по-видимому, не оставила глубоких следов в иконографии и топонимике Советской России, хотя, как мне говорили, в Ленинграде есть улица Марата.
154
См. Нейман М. Л. Ленинский план монументальной пропаганды и первые скульптурные памятники. //История русского искусства. — Т. 6. — М., 1957. — С. 23—53, который утверждает, что Ленин заимствовал эту идею из утопического произведения Томмазо Кампанеллы «Город Солнца». Краткое описание эпизода на английском языке см. Lodder Ch. Russian Constructivism. — New Haven, Conn., 1983. — P. 53 ff.. А. Стригалев в своей статье «Сергей Коненков и монументальная пропаганда» (Советская скульптура. — 1976. — № 74. — С. 210—223) подробно говорит о том, как составлялся список 66 выдающихся деятелей, и приводит фотографию Ленина, открывающего созданный Коненковым памятник Стеньке Разину на Красной площади. В период с 1918 по 1920 год 25 монументов были воздвигнуты в Москве, 15 — в Ленинграде. В альбоме «Советское искусство в 20—30-х годах» (Л., 1988) воспроизводится репродукция барельефа Робеспьера работы Лебедевой (илл. 41).
Короче говоря, каждый по-своему понимал Великую французскую революцию, а то, что кто-то ее приветствовал, кто-то проклинал, кто-то не замечал, зависело не от политического или идеологического смысла событий 1789 года, а от того времени, в котором жил человек, и от того, где он жил. Подобное преломление революции через призму политики современности — предмет обсуждения настоящей главы. Актуальность такого обсуждения станет очевидной, если мы обратимся к дебатам и спорам вокруг празднования двухсотлетия революции в 1989 году или, скажем, столетия в 1889 году.
Нет сомнений, что и во Франции, и за ее пределами это стало чрезвычайно важным политическим событием. Послы России, Италии, Австро-Венгрии, Германии и Англии, то есть всех великих держав, за исключением самой Франции, наотрез отказались присутствовать на церемонии празднования годовщины созыва Генеральных штатов (т. е. начала революции), хотя «Ле тан» с горечью отметила, что послы тех же держав в 1790 году присутствовали на церемонии празднования первой годовщины взятия Бастилии. Это подтвердила и лондонская «Таймс».
«Однако, — отметила она, — революция, начавшаяся при таких добрых предзнаменованиях, привела не к реформам, а к царству террора, конфискациям, проскрипциям и казни короля и королевы».
Поэтому, хотя другие страны, «которые постепенно согласились с реформами, произведенными революцией», фактически не отказывались от участия в празднованиях, поскольку дипломаты меньших рангов не были отозваны, послы, будучи личными представителями своих монархов, не могли своим присутствием выразить одобрение действиям якобинцев [155] . Более того, Французская Республика намеревалась не ограничивать \89\ празднование столетия со дня своего основания одной-двумя церемониями, а посвятить ей и традиционную международную выставку с ее главной достопримечательностью — только что возведенной Эйфелевой башней, которая до сих пор во всем мире считается символом Франции. Однако на Францию было оказано очень серьезное давление, и, по словам той же лондонской «Таймс»,
155
The Times. — 1889. — May 4. — P. 7a.