Эхо небес
Шрифт:
Что было движущей силой, которая привела к последнему прыжку, унесшему из жизни моих детей: была это ненависть или любовь? Я всегда понимал, что это вопрос вопросов, но едва мои мысли начинали идти в эту сторону, я пугался и отшатывался, словно коснулся чего-то раскаленного.
Как я уже писал, Митио исподволь уговаривал Мусана, потратив на это немалое время. Правильно будет сказать, что после несчастного случая Митио не открывался никому, по-настоящему не разговаривал ни с кем и все же очень часто и подолгу бывал в комнате Мусана — правда, они еще и тренировались ездить в инвалидном кресле по дому, а через некоторое время Мусан начал вывозить его и на улицу. Поначалу мы с Мариэ думали, что эта близость между братьями может стать некой компенсацией
Меня все время мучает один вопрос. Как именно Митио уговорил Мусана пойти на самоубийство? Вероятно, сначала он говорил, как хорошо бы снова поехать в Идзукогэн, ведь они замечательно проводили там время. Поехать вдвоем — это было бы целое приключение. Если Мусан согласится, они вполне могут справиться… Если Митио развивал эту мысль очень плавно, не прекращал объяснений, пока они наконец не укладывались в голове у Мусана, тот неминуемо должен был загореться желанием участвовать, гордый, что сможет помогать младшему брату, на которого он всегда смотрел снизу вверх.
Я помню, что в тот день, когда нам привезли новое инвалидное кресло (купленное на деньги, оставшиеся в наследство от тещи), Мусан поглаживал колеса, приговаривая: «Это хорошее кресло… очень хорошее». Узнав, что ему поручают возить это новое кресло, он пришел в полный восторг, хотя и старался не слишком показывать это брату. Поэтому если Митио сумел внушить ему, что они вместе отправятся в Идзукогэн, где им обоим было так хорошо, и он, Мусан, будет при этом управлять коляской, такая перспектива, конечно же, встретила полное воодушевление.
Но ведь самоубийство — это совсем другое. Однако Митио так крепко внушил эту идею брату, что когда кресло вдруг перестало двигаться — из-за того, что Митио нажал на тормоз, — Мусан, хотя люди с другой вершины и даже сам Митио пытались остановить его, на свой страх и риск, в одиночку последовал выработанному плану и шагнул с обрыва. И только после этого Митио, который уже начинал колебаться, но теперь действовал под давлением чувства вины за то, что втянул в свой план брата, привел колеса в действие и проделал то, что задумал первоначально.
Когда я бодрствую, эта сцена мелькает в моем мозгу примерно каждые пять минут, то есть раз двести за день, так что за это время я видел ее даже не сосчитать сколько тысяч раз. И в результате я живу с мыслью: как же, наверно, ярко и убедительно описывал Митио Мусану ужасы, что неизбежно ожидают в этом мире и его, паралитика, и умственно неполноценного Мусана.
Мусан боялся смерти больше, чем это свойственно обычному здоровому ребенку. Припадки эпилепсии ненадолго вводили его в оцепенение, но они повторялись часто, и он к ним привык, а вот если простужался и у него поднималась температура или немного расстраивался желудок, лежал в постели, не смея пошевелиться, и выглядел как раненый зверек. Порезавшись, он с криком бежал к Мариэ, показывая кровь на пальце, и потом сразу впадал в прострацию. И все-таки Митио удалось напитать его мозг такой яростной ненавистью к окружающему миру, что она пересилила ужас и заставила выбрать смерть.
«Мир — страшное место, Мусан! Собаки на тебя лают. А люди таращатся, издеваются. А у тебя еще и припадки!» Я так и слышу, как Митио шепчет это Мусану, слышу так отчетливо, будто голос звучит совсем рядом, — и, может, это оттого, что я действительно когда-то слышал, как он говорил это в столовой или в гостиной (располагая слова не в той, так в другой последовательности).
К собакам и их лаю Мусан испытывал особенную ненависть. Когда как-то раз собака вдруг выскочила на него из-за куста, он ужасно перепугался, но вспоминается другое — бешеная ярость, которая охватила его почти сразу. Все тело напряглось в готовности ударить, и, указывая туда, откуда неслись ненавистные ему звуки, он затопал ногами и завизжал: «Пырни ее, пырни ее ножом!»
Даже когда мы с Мариэ еще жили раздельно, Митио всячески пытался защищать брата. Например, по дороге в Синдзюку люди в вагоне разглядывали Мусана, словно какое-то чудище. Того это не трогало, но оскорбленный за него Митио осаживал их высокомерным взглядом.
Когда у Мусана случались припадки, мы просто укладывали его, чтобы он не поранился, и ждали, чтобы все прошло. Но Митио обычно садился рядом и, как бы разделяя все ощущения брата, беспомощно озирался, словно придумывал, чем помочь.
Эти маленькие эпизоды рождают предположение, что, выбирая для себя смерть, Митио не смог вынести мысли, что оставляет Мусана совсем одного, и решил убедить его умереть вместе. Если эта догадка правильна, то, значит, отправляясь в Идзу-когэн, Митио был исполнен ненависти к миру и любви к Мусану… и все-таки в конце совсем один остался как раз он, правда всего на несколько минут, после того как Мусан ушел первым…
Сказанное приводит меня к заключению, что даже Митио не смог бы с помощью одной только ненависти и проклятий внушить Мусану желание умереть. Проходя мимо кресла Митио, заткнув уши и оттопырив локти, Мусан отказывался слышать голос брата, призывавшего его остановиться. И поступил так, потому что ему хотелось слышать другой голос, те доводы, которые Митио снова и снова повторял раньше, пока они не поселились во всех уголках сознания. А в них, несомненно, речь шла о жизни, которой они будут вместе радоваться — там, в ином мире. Там все их трудности исчезнут. Для Митио это, конечно, означало, что он снова станет таким, каким был до несчастного случая, здесь вряд ли приходит в голову что-то другое, а вот Мусан — как он представлял себе жизнь, свободную от всех проблем? Мне снова вспоминается, как во время мучительных припадков Мусана Митио тоже, казалось, чувствовал эту боль. Мусан знал, что причина его недомоганий и периодической потери подвижности кроется где-то в мозгу, и, вероятно, Митио делал на это упор, убеждая, что там все сразу пройдет.
Картина жизни в ином мире, которую Митио без конца рисовал Мусану, видится мне такой: Митио снова отлично ходит, у Мусана никаких мозговых отклонений и, значит, никаких болей. Они разговаривают, им весело, у Мусана авторитет старшего брата, и Митио, конечно, охотно ему подчиняется. (И этот переход к отношениям, соответствующим их истинному возрасту, и в самом деле произошел — перед самым прыжком с обрыва в Идзукогэне, когда старший шагнул в бездну первым, а младший за ним последовал.)
Думаю, что решение расстаться со мной, продать дом (доставшийся ей в наследство от матери) и уехать — куда угодно — одной Мариэ приняла сразу же после трагедии. Она выставила фотографии наших детей на семейный алтарь — при взгляде на них сразу бросалось в глаза сходство между неполноценным старшим мальчиком и одаренным младшим — и, не передохнув и дня после похорон, принялась разбирать вещи. Сначала казалось, что это будет тянуться вечно, но пришел день, когда коробки, в которые было упаковано все, что она собиралась взять с собой, оказались уже составлены в ожидании грузчиков в гостиной, а мебель разделена на остающуюся и ту, что увозили.
Выл уже поздний вечер. Яркий макияж, которым она всегда пользовалась, только подчеркивал смертельную усталость, но глаза лихорадочно блестели. Низким и хрипловатым голосом — ведь все это время она почти не разговаривала — Мариэ, обратившись ко мне, сказала:
— Саттян, мы потерпели крах — у нас ничего не осталось; все, что было хорошего, уничтожено. Теперь, столкнувшись с чем-нибудь удивительным или прекрасным, мы всегда будем только острее чувствовать горе: ведь ни Мусан, ни Митио не смогут радоваться вместе с нами… Никогда не была горячей поклонницей Достоевского, но тут вспомнила вдруг слова одной из его героинь и все не могу их забыть. Перечла их, найдя вчера книгу. Это из «Преступления и наказания», та сцена, когда Катерина Ивановна выводит детей на улицу и заставляет их танцевать и просить милостыню, а слова — те, что она говорит перед смертью. «Иссосали мы тебя, Соня… Опустите меня, дайте хоть помереть спокойно… Прощай, горемыка! Уездили клячу! Надорвала-ась!» Но пусть я и «надорвала-ась!», пусть кажется, что впереди пустота, умирать мне нельзя. Если умру, никто кроме тебя не будет помнить о том, как страдали Мусан и Митио, как ушли в смерть, потому что не видели другого выхода. И поэтому мне надо жить. Эти строчки впились в меня, как шипы, и они же дают мне силу…