Екатерина I
Шрифт:
Пробовать, пробовать…
Прими он православие, достиг бы большего. Намекали ему… Нет, изменять вере отцов бесчестно, царь сие осуждал. Молодым придворным смешно. Странен вице-канцлер, одетый старомодно, небрежно, пуговицы на поношенном кафтане оловянные – этакий скряга. Вино покупает, слыхать, самое дешёвое… Издеваются франты за спиной, и барон знает это. Как-то раз напустился – извольте, мол, уважать сподвижников Петра! Они создавали империю могущественную, а пустоголовые чада легкомыслием, жаждой наслаждений разрушат.
И сейчас,
– Обманет маркиз.
– Турок враз ополчится.
Репнин и Долгорукий твердят своё, но растерянно, с жалобой. Потеряли Голицына… Светлейший подсчитывал противоборствующие силы, дал зарок до голосования помалкивать, не выдержал, вскочил.
– Оробели, господа… Кабы мы с великим государем робели да оглядывались…
И жестом вызвал Остермана.
Тот встал нехотя, с миной мученика, кряхтя – снова, вишь, хексеншус, то есть пуля ведьмы, прострел. Францию он уподобил барашку, Англию волку. В прошлую войну досталось барашку от британских зубов, альянс между ними неравный. Есть шанс его подорвать. Ослабленная Англия будет безопасна.
– Искунство дипломатии, – возглашал вице-канцлер с достоинством, а пальцы, проворные, ищущие, носились, перебирали пуговицы. – Искунство дипломатии.
Колет, тычет немецким «кунст» [287] – совпало по смыслу с русским словом и въелось. Мастер искусства сего всеконечно он – Остерман. Берётся Кампредона перехитрить. А солдат пообещать послать.
– На кой ляд! – вскипел Ягужинский. – Прости, Андрей Иваныч! В Персии увязли, так мало… Испанцев бить… Хуже турок мы… Султан солдатами не торгует.
– Грубишь ты, граф, – вступился генерал-адмирал Апраксин. – А сообразил бы… Наш флот словно лебедь в корыте. В океан плыть несвободно, англичане командуют в Зунде, заставили Данию держать армию, восемьдесят тысяч. Хозяева морей… Титул не вечный, однако.
287
Искусство, мастерство (от нем. Kunst).
Войско он отправит во Францию на судах, из Ростока, понеже порт этот по секретной статье договора с герцогом Мекленбурга предоставлен России в полное распоряжение.
Лакеи разносят чай, кофий, чекулат, печатные пряники, изюм, маковые украинские коржи – они, выпекаемые казацкой вдовой Маремьяной, в Питере нарасхват. Но почитай половина угощенья пролилась, просыпалась в пылу спора, разгалделись гуси, забыт порядок цивилизованный, предписанный Петром, – соблюдать очередь, оратору не мешать. Голоса разделились поровну, итог недурён, – думает светлейший, – царицу опечалит не слишком.
Он
– Пиренеи, океаны, – нервно хохочет Ягужинский – О чём ещё попеченье? Свадьбы справлять.
Сдаётся князю – длинный нос генерал-прокурора, гусиный нос вот-вот достанет, клюнет пребольно. Фу, Павел Иваныч, видел бы ты себя! Урод ты сегодня – предводитель танцев, кумир женского пола.
– В поход нам неймётся… Отвоевались, так опять… В казне-то шиш, военным где жалованье? Мужик кору гложет, деревни обезлюдели.
– Её величество изволила…
– Заплатка на лохмотья, – выпалил Ягужинский, вытягивая шею рывками, клюёт, клюёт, наглец.
Царица велела убавить налог, скостить четыре копейки с души. Непочтительно говорит о высочайшей милости генерал-прокурор.
– Хлопочешь ты, светлость… Хлопочешь за Кампредона… Сколько он тебе отвалил?
Неслыханно!
– Так я куплен? – произнёс князь, бледнея.
– Обезумел ты, Павел Иваныч, – вмешался Апраксин.
Лицо светлейшего онемело, будто и впрямь ударил поганый нос.
– За это твоё непотребство… За гнусные речи… Шпагу мне вручишь!
– Тебе? Кто ты такой, чтоб меня?
– Вы свидетели, господа, – улыбка князя то леденела, то источала скорбь. – Шпагу, Павел Иваныч!
– Убьёшь раньше…
Взаправду дуэль. Ягужинский сделал шаг вперёд, непослушная рука шарила, натыкаясь на эфес, на перевязь. Епанча свалилась с плеч, её уже топтали. Блеснула голая сталь, но Апраксин подоспел сзади, обхватил. Тот расцепил медвежью хватку и, скверно бранясь, опрометью к двери…
Секретарь подобрал епанчу, выскочил. Из окна видно было, как генерал-прокурор, взяв её машинально, волочил за собой по земле.
– Государь великий! Услышь меня!
Мольба отчаянная, слёзная гулко раздалась под сводами храма. Толпа колыхнулась и застыла, бормотанье протоиерея, склонившегося над аналоем, стихло.
– Государь! Отец родной!
Пастырь обернулся, угрожающе поднял руку и вяло опустил. Пухлые, розовые щёки его багровели. А человек, посмевший нарушить богослужение, поднялся на помост к гробу Петра и стал виден всем. Пробежал шёпот:
– Ягужинской.
– Вроде в беспамятстве
– Из кареты, да в лужу угодил.
Брусничного цвета кафтан, богато расшитый, распахнут, забрызган, камзол и сорочка расстёгнуты, генерал-прокурор бьёт себя в волосатую грудь, приник к гробу стучит по крышке:
– Нет моей вины, нет ни в чём. Пётр Алексеич, заступись перед Богом!
Умолк, переведя дух, и вдруг из толпы раздался истошный женский вопль:
– Вижу, вижу… Батюшка царь… Гляди, батюшка! Помилуй нас, помилуй, спаси нас, рабов твоих… Воскресе из мёртвых, батюшка…