Екатерина Великая (Том 2)
Шрифт:
– В такие дни! Ох, Господи, Владычица милосердная! В такие дни и не жалеет он её, матушки нашей… Тиранит-то как! Господи!.. Нешто за Платоном Александровичем спосылать? – беззвучно причитала Перекусихина.
– И думать нельзя о том! – замахала руками старшая девица Алексеева, – мужчины в таком разе хуже дикого вепря становятся. Тут и до смертельной баталии дело дойти может. Ничего. Она, матушка, хоть и плачет, а тоже спуску ему, одноглазому, не даст! Видали мы всяких мужчин. Кричит, так неопасно. Хуже, если молчит да дуется. Тут их больше опасаться надо… Тише ты. Услышит, Боже сохрани. Тут уж нам хуже всего будет…
И слушают, замерев, преданные женщины.
Екатерина полулежит на кушетке, спрятав лицо в подушки. Глаза у неё заплаканы, лицо покрыто пятнами. Чепец
Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрёпанными волосами шагает по комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина начинает очень быстро говорить, вопреки своему обыкновению. И тогда явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.
– Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение, не токмо заслуг… Нет их и не было. Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твёрдые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошёл, прости Господи… во дни такие молвить даже грешно. Чего увидала в цыплёнке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка [167] подобный. Да глазом мигни: десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут!.. За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самоё в руки свои, в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызёт, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, его счастье, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему!..
167
Мизеришка – ничтожный человек.
– Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как и раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная. Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошёл: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдёт, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…
– Покой! В покое думаешь с ним дожить! Где же прозорливость твоя, матушка? Ты провидица была. Неужто теперь так от склонности к этому мальчишке затемнилась? Он теперь такой тихенький, змея эта подколодная… Да и то уже ковы [168] строит… Вот ты говорить изволишь, что я тебя теснил, а с ним тебе куда хуже придётся. Я о тебе век думал. О благе твоём… О родине. Родины слава – твоя слава и моя слава. Общее счастье. А этот пройдоха… Он куски хватать любит… И пуще начнёт. Отец его – ведомый вор. Кого хочешь спроси. До того дошёл, чуть в Сенат посажен, тяжбы скупает через своих клевретишек. [169] Да сам после те тяжбы в свою пользу и решает, других на сие уговаривая… Да и того мало… Вот Бехтеев на днях ко мне приходил, майор один отставной… Зубов-старик у него воровским манером деревнишку и шестьсот душ захватил… Теперь и отдавать не желает… Позор! Да сказывают, не
168
Ковы – тайные коварные умыслы, козни.
169
Клеврет – приверженец, приспешник кого-либо.
Пена появилась в углах губ разгневанного отставного фаворита. Он умолк, как будто опасаясь слишком грубым, грязным словом оскорбить слух женщины, которую всё-таки надеялся образумить и лаской и грозой, как делают отцы с дочерьми, мужья с легкомысленными жёнами. Долголетняя близость и общность интересов установили между подданным и государыней почти супружеские отношения.
Но на этот раз все усилия Потёмкина были напрасны.
– Нет, не может быть… Ты ошибаешься насчёт Платона. У него столько врагов! Нет, нет! – повторяла Екатерина, уткнув лицо в подушки и на все грозные упрёки отвечая только горьким плачем.
Уже не первый раз со дня приезда Потёмкина происходили такие сцены, но сейчас ему хотелось довести всё до конца.
– Вот, матушка, прямо тебе скажу: между нами двумя выбирай! Ни единого разу ты слова такого от меня не слыхала. А теперь сказал и твёрдо буду держаться его! Не себя ради… Тебя и отечество спасая, сей выбор тебе кладу. И без страха ответ дай, матушка. От тебя отойдя, ни к кому на службу не отдамся. Вон, доносили тебе, что и румынским господарем я быть собираюсь, и в курляндские герцоги на вольное правление тянусь… И в польские короли пройти собираюсь, от тебя отойдя. Богом клянуся, враки всё! Высшая радость моя, высшая честь, великое счастье тебе служить, тебя покоить. Довольно у меня всего, что на земле ценно. А верю я в Господа моего… Хотел бы и нетленных благ для спасения души собрать малость. Свято присягу свою держал и держать стану. Он при тебе будет – я тут не жилец. В монастырь ли, в поместья ли свои поеду… Там видно будет… Но цесаревичу служить не стану, как тоже опасения тебе вливали дружки мои… Предатели!.. Вот и выбирай!..
– Да что ты! Да как это можно, – вдруг перестав рыдать, совершенно твёрдо, почти строго заговорила Екатерина. Она даже как будто обрадовалась, что от личности Платона беседа перешла к более общим вопросам. – Да могу ли я без тебя! И думать не смей… Мы оба с тобой служили государству… столько лет! И помереть на службе должны. Вот тогда смеешь говорить, что присягу свято держал. Тогда и к Богу придёшь со спокойной душой. А иначе и быть не может… Слышишь?
И властно, почти вдохновенно звучит голос этой женщины, за минуту перед тем, казалось, разбитой и подавленной.
– Умереть на службе родине? В том присяга и честь, полагаешь ты? Правда твоя, Катеринушка-матушка!.. Добро, что напомнила. Да сама-то почему не так делать сбираешься?
– Я?! Чем? В чём? Укажи! Мои дела сердечные царства не касаемы. Сам про то, Григорий Александрыч, лучше иных ведаешь… И грешно бы тем корить меня. А тебе вдвое! Я же слова не говорю тебе, хотя многое слыхала и наверное знаю, как ты и на самом поле брани тешить себя изволишь с сударками с разными, пирами да затеями. Знаю, делу у тебя время и потехе час…
– А-а! Вот уж как! Об этом ты мне пенять начинаешь. Себя обеляя, на меня вину взводишь… Не бывало того, сказать и я могу! Ну, в таком разе беседе нашей всей и конец надо дать! Бог в помощь, матушка! Не пожалей, гляди… О том лишь и стану Господа молить. А уж больше докучать тебе не стану… Прости! – И, сильно хлопнув за собою дверью, вышел Потёмкин из комнаты.
Сурово, гневно поглядел мимоходом на Захара, в котором тоже замечал какую-то обидную перемену, и широкими, тяжёлыми шагами направился на свою половину, мелькая в зеркалах, напоминая своей высокой, широкоплечей фигурой Великого Петра, как будто воскресшего в теле неукротимого великана, одноглазого князя Потёмкина.